й может рассыпаться от одного прикосновения. Ведь это была трубка, которая мне принесла на прощанье слова Катри:
— Милый, я тебя так люблю, я тебя хочу видеть скорее, как можно скорее…
Насвистывая, я поспешил в кабинет. Я словно сделался выше ростом, грудь моя выпячивалась колесом, ноги упруго ступали по паркету, — я был готов идти войной против целой армии, драться на кулачках со всеми мировыми чемпионами бокса, принять в эти полтора часа полторы сотни пациентов сверх нормы. Ведь через полтора часа я увижу Катрю, мою Катрю! «Хребет есть цепь гор!» Напевая «Варшавянку», я вошел в кабинет и, должно быть, на самом деле стал выше ростом, потому что, переступая порог, даже наклонился.
Пациентка поднялась мне навстречу, кутаясь в голубую сорочку, как в платок. Бедняжка! Я должен ей помочь. Мне, пожалуй, никого из моих пациентов не было так жалко, как эту несчастную женщину. Порок! Вициа кордис, но какой!
— Ну-с, — сказал я, — пойдем далее! Вы извините, меня задержали у телефона… консилиум, понимаете…
Я покраснел, взял стетоскоп и снова приставил к груди пациентки.
— Не дышите, пожалуйста!
Я услышал ее сердце сразу и очень отчетливо. Я слушал его несколько секунд и с удивлением взглянул на женщину. Потом послушал еще. Потом заставил ее сделать несколько движений и снова послушал. Что за черт! Я слышал отчетливые, чудесные, ритмические удары сердца и никаких шумов. Передо мной было… на диво здоровое сердце. А шум? Не шумела ли у меня в ушах моя собственная кровь, когда я узнал от сестры о звонке Екатерины Алексеевны Думирец?
Я исследовал женщину еще не менее пятнадцати минут. Наконец я сел на место и предложил ей одеться. Теперь надо было взвесить все объективные данные и прийти к определенному выводу. Нелегкая эта задача — уяснив себе все недуги пациента, сообщить ему врачебный приговор. Одевшись, женщина села напротив меня и стала прихорашиваться перед зеркальцем. Я собрал все анализы и положил их перед ней.
— Ваша болезнь, — начал я, — собственно, вне пределов компетенции терапии. Терапевты не в силах помочь вам. Ваша болезнь должна стать предметом исследования невропатологов.
— Да? — встрепенулась она. — Вот видите, я и сама чувствую, что…
— И даже психиатров, — закончил я сурово.
— Что вы говорите? — заволновалась женщина, бледнея и теряя губную помаду. — Психиатров…
— Безусловно! — подтвердил я со всей категоричностью и безжалостностью врача, когда страшный диагноз, хочешь или не хочешь, приходится сообщать больному прямо в глаза для его же пользы. — Безусловно, психиатра. Но я сомневаюсь, чтобы и психиатры помогли вам. Да, да! — Я поглядел в расширенные от ужаса глаза женщины. — Ваша болезнь страшна не только для вас, но и для ваших близких.
— Она… заразная?
— Она опасна для общества. Ваша болезнь заключается в том, что, будучи вполне здоровой, вы хотите быть больной, а если уж заболеваете, то влюбляетесь в свою болезнь. Понимаете? — жестко сказал я. Ваша болезнь — результат самовлюбленности, безделья и скуки. Жизнь вас балует, а делать вам нечего. Нечего вам делать и в медицинских учреждениях. Вы только мешаете действительно больным и отнимаете у врачей драгоценное время. Будьте здоровы.
Я поднялся и сухо поклонился ей.
В первую минуту она оторопела, но сразу же кровь бросилась ей в лицо.
— Вы… Вы не смеете! — завизжала она. — Вы… Я буду жаловаться!
— Кабинет директора поликлиники, — поклонился я, — по коридору налево, третья дверь…
Она вылетела как из пушки.
Мне было горько и гадко. «Хребет есть цепь гор». Я приотворил дверь и пригласил следующего больного.
Один за другим проходили передо мной пациенты. Не знаю, как для кого, а по мне наша профессия — наилучшая из профессий. Самое ценное на свете — человек. И только врачу дано познать человека всесторонне. Он узнает его организм, то есть все величие природы, воплощенное в совершеннейшую форму. Но он испытывает и радость философа, познающего мир. Перед врачом, более чем перед кем-либо другим, раскрывается человек во всех тонкостях своей сложной психики. С врачом, как ни с кем другим, человек откровенен. А познавать человека — разве это не наивысшее счастье для человека? И это еще не все. Сквозь психику человека, сквозь его поведение, за чертами характера или даже симптомами болезней врач видит жизнь, видит весь сложный переплет социальных отношений и процессов. Конечно, если врач умен.
Мы, врачи, не любим наших приемов в поликлинике — этого «холодного сапожничанья» от случая к случаю. Врачебная помощь здесь случайна, и потому специальный медицинский интерес ослаблен и обесценен. Мы любим наши больницы и клиники, где подаем помощь основательно, а главное — изучаем больного вдоль и поперек, вширь и вглубь; где мы имеем возможность обобщать опыт и индивидуализировать подход к больному. Ведь болезнь не существует сама по себе, а только вместе с человеком, который страдает ею. Но мы, врачи, все-таки любим и наши поликлиники, потому что тут мы день за днем читаем нескончаемую повесть жизни человека и всего человечества.
Изучая нефрит трамвайного кондуктора, вошедшего ко мне в кабинет вторым, я видел его на работе, в быту, в семье. Задумавшись о болях в пояснице старой пенсионерки, вошедшей ко мне третьей, я представил себе весь ее шестидесятилетний жизненный путь: мучения на панских отработках, гибель трех сыновей в первую империалистическую войну, — весь ужас старого режима, воплощенный в этом худом, одряхлевшем теле. В больных легких девятнадцатилетней комсомолки, унаследованных ею от отца, деда и прадеда, я видел не только страшное наследие проклятого прошлого, но еще и трагедию молодого существа, которому дано овладеть всем миром, но приходится отказаться от любимой профессии и кипучей деятельности, к которой неукротимо стремится вся ее горячая благородная натура. Прописывая капли против поноса молодому человеку, неосторожно обращавшемуся с немытыми фруктами, я имел возможность полюбоваться его чудесным сложением. Но я видел не только крепкие мышцы и в совершенстве разработанные бицепсы искусного спортсмена. Он, кстати, был не спортсменом, а рядовым слесарем электростанции. И я понимал, почему этот молодой человек здоров и весел, а старая пенсионерка никогда не была ни здоровой, ни веселой. В кабинете врача видишь людей, классы, эпохи, социальные катаклизмы, а не только симптомы или характеры.
Закончив прием без пяти минут пять, я поспешил к выходу. Милая моя Катря, наконец-то мы с тобой увидимся! Надевая пальто, я весело шутил с гардеробщицей. Рядом на стене висел телефон, и я позвонил в лабораторию. Бульон не стал прозрачнее. Мое веселое настроение несколько понизилось. Ведь я должен буду признаться в своей неудаче Катре, а мне так не хотелось бы огорчать ее.
Было точно пять. И как только я открыл дверь своей квартиры, затрещал телефон. Я подбежал к нему, как был — в пальто и в шляпе.
— Алло!
Бог мой, да это же Катря!
— Катруся, родненькая, видишь, как я точен! Я уже управился и немедленно бегу в столовую.
Но Катря с грустью перебила меня. Дело в том, что она освободится в управлении не раньше, чем в семь часов. Значит, наш совместный обед…
Я сел, скинул шляпу, расстегнул пальто. Мне стало душно.
— Понимаешь, — оправдывалась Катря, — ничего не поделаешь. Очень срочное совещание, как раз в связи с этой экспедицией на Яблоновый хребет…
— Хребет, — сказал я, — хребет есть цепь гор…
— Что? — не поняла Катря. — Ну да. Понимаешь, экспедиция выезжает не через две недели, а, очевидно, завтра. Есть распоряжение правительства всячески ускорить разведку. И на этом заседании я, в порядке передачи опыта, должна поделиться своими выводами из нашей экспедиции. Понимаешь…
Я понимал.
— Во всяком случае, в семь часов обещают меня отпустить. Как ты в семь?
— В семь у меня заседание терапевтической секции. Мое сообщение… Понимаешь — о применении рентгеновских лучей при колите.
Катря помолчала. В трубке было тихо. Потом донесся ее тихий, как будто немного обиженный голос.
— Ты не писал мне, что работаешь сейчас над колитами.
— Понимаешь, Катруся!.. — начал было я оправдываться, но тут же сразу прервал себя. Меня осенила удачная идея — я сейчас же позвоню в секцию и попрошу отложить мое сообщение. Я сделаю его на очередном заседании, через месяц.
— Да ты с ума сошел! — рассердилась Катря. — Откладывать работу на месяц!.. Мне так важно было, чтобы ты встретил меня на вокзале… Понимаешь… — Она едва не всхлипнула. — Но встретиться часом раньше или позже… Ведь я буду в Харькове около двух недель. Жаль, что не смогу присутствовать на секции. А когда ты освободишься?
— В половине девятого, — сказал я, — не позднее, чем в девять.
— Ну вот, — сразу же обрадовалась Катря, — значит, в девять. — Мы сможем еще пойти с тобой куда-нибудь поужинать в ресторан или в другое место. Хорошо?
— Конечно хорошо, только…
— Почему — только? Ты опоздаешь?
— Нет, нет, нет, ни в коем случае! Я хотел о другом. Понимаешь, у меня неприятность. Нет, нет, не волнуйся, ничего страшного. Но, понимаешь, это я о пантафаге. Помнишь, я тебе писал? Про пятьдесят седьмую проверку, кажется?
— Про пятьдесят восьмую.
— Про пятьдесят восьмую. Так вот вчера я поставил семьдесят третью.
— Ну?
— Не светлеет.
— Бедный, — сказала она тихо.
Я снова почувствовал, что могу сейчас же заплакать. И вправду, какой я бедный. Еще никогда я не был таким бедным. Пантафаг, работа целого года, мечта всей жизни — не становится прозрачным. Только Катря могла понять, какое это несчастье, какое это горе для меня.
— В таком случае, — сказала после некоторого молчания Катря, — может, нам встретиться с тобой немного раньше. В половине девятого? А? Может, успеешь?
— Хорошо, — сказал я, — непременно постараюсь. Мне надо с тобой повидаться как можно скорее! Понимаешь…
Но Катря перебила меня. Речь ее была неуверенна и раздумчива: