Ольга вышла за ворота, перебежала через улицу, пересекла двор на той стороне и снова вышла на улицу. Ее нигде не задержали, — во дворах не было гитлеровцев, они стояли только на перекрестках у противотанковых препятствий. Местные жители тоже не показывались во дворах, они попрятались по своим квартирам и плотно позапирали двери. Покоритель и покоренные еще не познакомились…
Через полчаса Ольга остановилась у дверей маминой квартиры — на третьем этаже огромного дома в тихой улочке, неподалеку от шумной Пушкинской улицы. В пролете стояла тьма, душная и тяжелая, напряженная и жуткая. Прежде чем постучать три раза, Ольга приникла ухом к двери и прислушалась. Три раза — это был условный семейный стук: так стучала Ольга пять лет назад, когда возвращалась домой. Ольга прислушалась, — в квартире было совсем тихо; но Ольга хорошо знала свой прежний дом и поняла, что в доме не спят, она почувствовала, что в передней, тут же, за дверью, кто-то стоит и тоже прислушивается.
Сердце у Ольги забилось, и она постучала едва слышно — снова три раза. Такой тихий стук нельзя было услышать.
На стук никто не откликнулся, но теперь Ольга была уже уверена, что ее услышали, что по ту сторону двери действительно стоят и прислушиваются и что это стоит — мама.
И Ольга опять постучала, тоже три раза — еще тише.
— Оля, это ты? — сразу услышала она за дверью тихий голос матери.
Так спрашивала мама пять лет назад, когда Ольга поздно возвращалась домой.
— Я, мама, — ответила Ольга.
Дверь растворилась, и в проеме Ольга угадала фигуру матери.
Ольга перешагнула порог и ощутила рядом, совсем близко присутствие матери. Она протянула руки и нашла маму. Она пошатнулась и упала матери на грудь.
Мать прижала Ольгу к себе — и они заплакали. Они заплакали так, как на свежей могиле плачут об умершем. Пусть не радость, а горе снова наконец соединило их, но они нашли друг друга — мать и дочь, и в их жизни был покойник — умерла жизнь, которой они жили.
— Я знала, что ты придешь теперь, Ольга, — сказала мать.
Ольга с матерью жили врозь пять лет. Но теперь, когда они сошлись, ни единым словом не обмолвились они о прошлом. И не потому, что мать и дочь стороной всегда разузнавали друг о друге, а потому, что причина их разлуки, до сих пор такая важная и серьезная, стала вдруг для них обеих совсем малозначащей по сравнению с той, которая вновь свела их. События, приведшие их друг к другу, были выше их, были превыше всего, они были самыми важными в личной и общественной жизни. Беда свела их, и впереди их ждала лишь страшная неизвестность. В такие минуты надо быть вместе.
— Я останусь у тебя совсем, мама, — сказала Ольга.
— Конечно, Оля.
Больше они об этом не говорили. Чужая воля соединила их, но под влиянием страшных событий, обусловивших это соединение, открылось их затаенное желание, которое они усилием воли подавляли в себе.
Ночь они провели без сна.
Но в огромном, миллионном городе не было, пожалуй, ни одного взрослого человека, который смог бы уснуть в эту ночь.
Ольга с матерью то сидели в передней на сундуках, прислушиваясь к звукам на лестнице, то лежали в комнате на диване, вслушиваясь в звуки, долетавшие с улицы, и пытаясь отгадать, что творится в городе. Но на лестнице царила мертвая тишина, а на улице, — за углом, на Пушкинской, — лишь порою с тяжелым грохотом проносились какие-то железные чудовища. Далеко, в южной части города, в заводском районе, рождая гулкий отзвук, раздавались изредка взрывы; и тогда пол ходил ходуном, сыпалась штукатурка с потолка и жалобно звенели стекла. Это, вероятно, взлетали на воздух какие-нибудь заминированные военные объекты.
На постели, посапывая и смеясь сквозь сон, спали дети: семилетняя Валя и пятилетний Владик. Это были дети отчима. Но это были и дети матери.
— Мы долго раздумывали, как нам быть, — говорила мать. — Василий настаивал, чтобы мы ехали все вместе. Я доказывала, что это безрассудство, что это равносильно самоубийству: дети больны, и я сама еле держусь на ногах. И ведь так не верилось, что может произойти подобная катастрофа. Не верилось, Оля, ни на одну минуту… Но пока мы сомневались и решали, катастрофа произошла. Фашисты прорвались к городу, и Василий вдруг получил приказ через сорок минут прибыть в эшелон. Это был последний эшелон: бригады Василия должны были взрывать за собой железнодорожный путь…
Ольга слушала рассказ матери и молчала. Матери не было нужды оправдывать своего мужа. Все должно было произойти именно так, только так.
Страшное бедствие обрушилось на Ольгу, на мать, на весь народ. Теперь существовало только это бедствие. Все остальное было нереальным и маловажным. Важным теперь будет только то, что придет с завтрашним днем. Но завтрашний день нельзя было представить и предугадать. От ужаса — ужаса неизвестности и неизбежности — холодело сердце Ольги. Что будет?
И Ольга жалась к матери — с нежностью и трепетом, как когда-то в детстве. И как в детстве, ей от этого становилось легче. Это было удивительное, наивное, но совершенно реальное ощущение: мама здесь, мама защитит. И на душе у Ольги становилось тихо и спокойно.
Они лежали на диване без сна, и перед глазами Ольги была только непроглядная темнота тщательно замаскированной комнаты. Ольга ничего не могла разглядеть, но она видела все, как было: овальный стол посредине, покрытый старинной, ажурной с бархатом скатертью, приземистый буфет в нише и чайный сервиз за стеклянными дверцами. На стенах картины: «Волчья облава» Самокиша и «На охоте» Перова. Стекло на картине «Волчья облава» разбила Ольга, когда ей было шесть лет, и отец поставил ее за это в угол за буфет. Ольга плакала и обещала, что больше не будет… Это был дом Ольги — здесь она родилась, здесь прошло ее детство, отсюда она с болью ушла. Это был ее дом всю жизнь, даже еще вчера, когда ее не было здесь.
Но вот она вернулась — и это уже не был ее дом. Это была просто мрачная пещера, и в этой пещере они с мамой были только вдвоем — одни во всем мире. И таких пещер — мрачных и нежилых — в городе было много тысяч, и в каждой жили люди — одни во всем мире. Что будет завтра? Какая теперь начнется жизнь? И начнется ли жизнь в родном городе, захваченном страшным, свирепым врагом?
— Тебе, Оля, не надо было оставаться, — говорила мать, — тебе, Оля, надо было уйти. Девушке твоих лет нельзя было не уйти. Мы ведь знаем, какие звери фашисты! Ну как ты могла остаться?
— Не надо, мама, говорить об этом! — просила Ольга.
Ольге было страшно. Ей действительно надо было уйти. Не бежать в страхе, а уйти для того, чтобы вместе со всеми защищаться от ужасного нашествия. Как могла она, какое имела она право не уйти? Это ведь было ее желание, и это был ее долг — уйти. Это — желание и долг патриота. Она ненавидела фашистов, она их боялась, но она осталась, чтобы жить под их властью. Она не приняла участия в борьбе против них. Она не пожертвовала в борьбе своей жизнью. Она — не патриотка. Она — малодушна. А малодушный человек может быть спровоцирован и на измену… От ужаса у Ольги холодело сердце. Зачем она осталась? Почему не ушла? Какое право имела она вернуться?
Потом Ольга пыталась взять себя в руки. Разве отказаться от своего желания для того, чтобы спасти мать с детьми, это не высшее проявление гражданского долга? Она осталась, чтобы быть с матерью и детьми, чтобы помочь им, чтобы защитить и спасти их.
Но она не могла сказать это матери, она не могла признаться маме, почему она вернулась. Она не хотела возложить на мать страшное бремя такого признания.
И она молчала.
Потом мать тихо сказала:
— Спасибо, Оля, за то, что ты пришла…
Они пролежали так до утра и, когда наступил поздний осенний рассвет, не сняли с окон маскировку, а только сделали маленькую щелку. В эту щелку они смотрели на улицу. На улице было совсем пусто, даже не проходил патруль. Город был покинут, мертв.
Когда проснулись дети и надо было умывать их и кормить, обнаружилось, что из кранов не идет вода. Война вошла в дом. Все знали, что так оно и будет, но вот оно случилось и ошеломило всех, как катастрофа.
Ольга взяла ведра и пошла в подвал, — может быть, взорвана только водонапорная башня и вода есть, только не поднимается выше уровня земли?
На лестнице Ольга встретила многих соседей, они тоже спешили в подвал с пустыми ведрами. Среди них были знакомые, они с детства знали Ольгу, при встрече на улице приветливо здоровались с нею; но сейчас, встретившись с нею глазами, они как-то съеживались, отводили глаза и прибавляли шагу. Они не были просто испуганы и подавлены, они чувствовали себя смущенными, как будто виноватыми. И Ольга тоже чувствовала себя виноватой: она опускала глаза и старалась проскользнуть мимо, ни с кем не заговаривая. Это было сложное чувство стыда прежде всего за самое себя — наши вот ушли, а ты осталась…
На пороге парадного подъезда Ольга увидела первый труп.
Он лежал поперек ступеней, вытянув руки к дверям, ногами на улицу. Это был мальчик лет четырнадцати, сын юриста из квартиры номер двенадцать. Кровь запеклась у него на шее, разбитым лицом он уткнулся в порог. Пуля попала в затылок и вышла через лицо.
Люди шарахались от трупа, но боялись громко вскрикнуть — и молча обходили его. Они спускались в подвал с пустыми ведрами и снова обходили труп, возвращаясь назад с полными ведрами: вода в подвале была. Только текла она не из крана — водопровод был выведен из строя: ржавой желтой воды нацеживали из отлива отопления, в отопительной системе осталось еще немного воды.
Ольге стало нехорошо, — она впервые видела так близко мертвеца и запекшуюся, присохшую кровь. Она чуть не потеряла сознание и снова начала дрожать отвратительной неуемной дрожью, как и вчера, когда она услыхала шаги гитлеровцев в коридоре…
Потом потянулся этот бесконечный — первый — день.
Валя с Владиком куда-то исчезли, и мать чуть с ума не сошла от страха. Но Валя с Владиком скоро нашлись, — они бегали с другими детьми по соседним дворам и на Пушкинскую. Когда они наконец явились, их даже не наказали, потому что дети были теперь единственными вестниками событий. Они сообщили, что на Пушкинской уже ходят по домам фашисты и забирают людей. Кого забирают и за что, дети не знали. И все, бледные и перепуганные, стали ждать фашистов.