Голубь взмывал вверх и, подхваченный потоком ветра, уносился к корме.
Мальчик обернулся, прищурился и спросил:
— На корме комары, да?
Значит, он успел побывать и там!
Желая отомстить за ехидные слова о моей королеве, я заметил:
— Между прочим, за борт мусор бросать запрещается.
Он взглянул быстро и настороженно: шутка это или вмешательство взрослого в его мальчишечьи дела?
Я больше ничего не сказал. Он подождал и объяснил:
— Это ведь не мусор. Это же голуби. — Подумал и добавил: — Обрывки-то я в карман сую… Подумаешь…
— Ладно уж, — сказал я, — Пошутить нельзя…
Он сразу успокоился. Но больше голубей не делал. Положил раскрытую тетрадку на планшир, прижал ее угол локтем, перегнулся через поручни и стал смотреть в воду.
Я стоял рядом и тоже смотрел в воду. Белый нос теплохода, как плуг, отваливал ее в сторону желтыми пластами.
Ветер был плотный и влажный. Мальчик иногда ежился.
— Замерз ведь… — посочувствовал я.
Он сказал:
— Ни капельки… А почему вода желтая?
— От песка, наверно. Или от глины.
— А в море вода зеленая…
Ветер то беспорядочно трепал листы тетради, то начинал быстро-быстро их перелистывать. Мелькали строчки, какие-то чернильные рожицы, квадратики для игры в «морской бой». И вдруг на белом сверкнуло что-то ярко-красное.
Я придержал страницу. На ней было нарисовано нечто похожее на большую рыбу. Но конечно, это была не рыба. По красному ее боку тянулись чуть косые синие буквы:
— Что это? — спросил я.
По-моему, мальчишка немного смутился.
— Так… Вроде чертежа. Еще весной строили.
— Ракета? — догадался я.
— Ну да…
— Полетела?
— Да нет…
— А чего так?
— Да так, — вздохнул мой собеседник. — Тяжелая получилась. А горючего мало.
Он покосился, словно проверял: правда ли мне интересно? И решил рассказать.
— Мы ее клеили из картона. Один слой картона, да второй, да третий. Чтобы не разорвало. Стенки были толще пальца — Он показал мне мизинец с царапиной на суставе. — Стабилизаторы из фанеры. Николка Садков говорил: «Она как раз — авиационная». А она тяжелая оказалась. Только мы тогда еще не знали… Юрка два патрона принес от ружья, у него папа охотник. Мы их расковыряли, порох смешали с песком и в ракету. А потом нас всех обедать стали звать. В общем, не было времени…
Он помолчал и вздохнул. Видимо, начиналась печальная часть истории.
— Я еще компот не доел, а Николка под окном как заорет: «Сережка, айда запускать ракету!» Я даже косточку чуть не проглотил. Нет, пр. авда. Только она застряла…
— Это тебя Сережкой зовут?
Он кивнул.
— Только я сразу не пошел. Будто он Сережку Мотовилова зовет. А то ведь ни за что не пустят, если сразу побежишь. Ну, Николка опять давай орать про ракету. Тут все сбежались, даже малыши всякие, у нас большой двор… Мы всю малышню кое-как в укрытие загнали, за гараж…
Он вдруг перестал рассказывать. Обеспокоенно спросил:
— А вам интересно?
— Еще бы!
— Только дальше неинтересно, — вдруг опечалился он. — Не полетела она. Зашипела и набок повалилась… Мы ее подняли, а Николка давай Юрика ругать: «Не мог три или четыре патрона притащить!» Юрик даже позеленел. Потому что мы-то не видели, а он уже видел, что его отец к нам подошел. Он Юрика за руку схватил и говорит: «Ну-ка, пойдем». Вот… Мы потом за это Николку так и прозвали: «Николка — короткие ноги, длинный язык»…
— А почему «короткие ноги»?
— Да это уже другая история. Про футбол.
— Да-а, — сказал я.
Сережка закрыл тетрадь и снова смотрел в воду.
Я заметил:
— С порохом не шутят.
Он пожал плечами.
— Мы же из укрытия запускали, из-за гаража. С электрозапалом от батарейки.
— А патроны расковыривали? Тоже из укрытия?
Сережка сердито засопел.
Расковыренные патроны были когда-то и на моей совести: я добывал из них заряды для самодельного пистолета. Пистолет наконец разнесло в пыль (к счастью, он был зажат не в ладони, а в слесарных тисках). Я хотел рассказать об этом Сережке и показать шрам на левом запястье, но мой собеседник вдруг хмуро проговорил:
— Нам всем тогда, знаете, как влетело…
Продолжать этот разговор было неловко. Я опять открыл рисунок с красной ракетой. Теперь он уже не был загадкой. Осталось лишь узнать, почему у ракеты такое название: «Лейтенант Шмидт».
Но, думая о неожиданном совпадении, я вдруг решил, что такие вопросы не задают в жизни дважды…
Тюмень
Так называлась каравелла…
Она была спущена на воду весной тысяча девятьсот сорок четвертого года. Гремели неудержимые ручьи, и там, где полагалось быть тротуарам, стояли чисто-синие бескрайние лужи. Своим цветом они напоминали океаны большой карты полушарий.
Я хорошо помню эту карту.
Мне шел тогда седьмой год. Мы жили в Тюмени — в те времена небольшом и незнаменитом городке. Длинный деревянный флигель делила надвое шаткая деревянная перегородка. По одну сторону была наша квартира — обыкновенная, с холодной печкой-плитой, с железной печуркой в углу, с нахальными и голодными мышами, которые меня не боялись. По другую сторону перегородки был мир таинственный и маиящий.
Там пахло клеем, опилками, старой медью стреляных гильз и пережженными проводами. На стене, над картой полушарий висел портрет бородатого человека с прищуренными глазами. Стол всегда был завален мотками проволоки и обрезками фанеры. На подоконнике, словно миномет, целилась в небо труба самодельного телескопа.
Я робко открывал дверь.
— Можно?
С полным сознанием превосходства неполных пятнадцати лет над шестью на меня смотрел сын нашей соседки Володя. Он долго смотрел из-под смоляного чуба, потом, усмехнувшись, говорил:
— Ладно. Швартуйся у левого пирса.
Я растерянно моргал:
— А?
— А — дважды два, пустая голова, — заключал он и вздыхал: — Глуп ты еще…
— Почему? — спрашивал я.
— А по кочану! — весело отвечал он и щелкал твердым пальцем по моему стриженому затылку.
Я терпел и не обижался. Игра стоила свеч. Я знал, что скоро придет Володин товарищ Виктор Каблуков и они опять возьмутся за свой парусный корабль.
Этот кораблик они называли каравеллой. Он был крутобокий, с высокой узкой кормой, с тремя мачтами, опутанными паутиной снастей и веревочных лесенок. На фанерной палубе воинственно сияли желтой медью четыре пушки. Они отлично получились из револьверных гильз.
От каравеллы веяло чем-то загадочным, как от книжек со стершимся золотым орнаментом на корешках. Эти книжки стояли на самодельной Володиной полке. Я еще не решался взяться за чтение таких толстых томов, но уже чувствовал их притягательную силу. Написал их бородатый человек — Жюль Верн.
Друзья работали над моделью сосредоточенно. Лишь на секунду отрывались иногда, чтобы сказать мне:
— Не трогай блинда-рей.
— Не мни марсель, сейчас шарахну по затылку киль-блоком.
Слова их были загадочны, как заклинания. Ими пестрел разговор. Ими, по-моему, была набита и Володина толстая тетрадка в клеенчатом переплете — главное сокровище. Он выменял ее на два куска хлеба с топленым маслом. Конечно, глупо было тратить такую тетрадь для уроков: задачки неплохо решались и в других, сшитых из газет. А эта нужна была для иных дел.
Однажды, когда Володя вышел, я стянул тетрадь с полки.
Там были лучистые маяки, штормовые волны, крейсера и парни в бескозырках и широченных клешах. И в обрамлении скрещенных якорей, спасательных кругов и канатов — стихи, написанные четкими печатными буквами:
Береговые кончены заботы.
Гремит сигнал — и мост последний сломан -
Уже спешат от борта клиперботы:
Уносят тех, кто остается дома.
Сейчас скользнет тяжелый марсель с рея,
Рванется кливер трепетно и люто,
И над водой раскатят батареи
Тугой удар прощального салюта.
Я тогда плохо запомнил эти стихи. Только ритм запомнился и несколько строчек. Потом, через несколько лет, я старался восстановить стихотворение в памяти, но вместо этого сочинил его почти заново. Но строчка о салюте в Володиной тетради была, это я запомнил хорошо, потому что знал, что такое салюты. По вечерам старенький репродуктор сотрясался от победных залпов. Это гремели орудия в Москве. Значит, наши взяли еще один город. Я засыпал под накаты пушечного гула. Закрывал глаза и думал, что это гудят океанские волны. И вспоминал каравеллу…
Она была готова к спуску в очень яркий мартовский день. Для меня он оказался праздничным: мама принесла ботинки. Их тогда не просто покупали. Их где-то получали по ордеру. Надо было ждать, когда ботинки появятся на складе, а потом «вырвать зубами» ордер у какого-то Головикова. Пока мама проделывала эти операции, проходили дни, а я сидел на подоконнике. Сидел и смотрел, как ходят по солнечным лужам эскадры с бумажными парусами. Слушал, как рыжий Толька орет:
— Куда гоните мой дежурный линкор! Я скажу Алешке!
И вот — ботинки.
Поскрипывая ими, я шагнул в комнату к Володе, чтобы похвастаться. И остановился. Увидел каравеллу во всей красе.
Она оделась парусами. Круглые борта блестели светло-корич-невой краской. На борту я разобрал крупные белые буквы:
— Он кто? — спросил я. — Герой Советского Союза?
— Эх ты, — вздохнул Володя.
Виктор оказался снисходительней. Он объяснил:
— Революционер. Против царя.
«Против царя» — это я понимал. Но не понимал много другого и не заметил тогда несоответствия: каравелла времен Колумба с именем Шмидта!
А Володя? Ведь он-то, наверное, знал, что в тысяча девятьсот пятом году каравеллы были такой же древностью, как и сейчас. Знал, конечно. И все же решил по-своему.
— Володя, ты мне сделаешь такой же кораблик? — без особой надежды спросил я.