Избранное в двух томах. Том I — страница 15 из 105

— Да ниоткуда. Я сам…

— Не верю, что сам. Раньше ты так не думал. Мне стыдно, что мой сын заразился психологией каких-то шабашников.

— Знаешь, папа…

— Хватит! Вот что — немедленно оставь работу в жэке!

— Ты мне приказываешь?

— Если хочешь — да!

— Но я пока что не солдат!

Вовка поднялся и ушел, забыв взять книгу.

Похоже, мы снова поссорились? Я-то хорош: не сдержал эмоций, наорал на парня, вместо того чтобы убедить. А ведь на службе такого со мной не случается… Солдата я никогда не оборву, не выслушав до конца. И другим внушаю — сперва терпеливо выслушай, поправляй потом.

5

Сегодня вечером, подходя к нашему домику, который мы занимаем пополам с семьей Пал Саныча, я увидел, что на нашей половине в окнах нет света. Значит, Рина еще на уроках, а Вовка, конечно, как всегда, придет совсем поздно. У него же немало дел: досидеть до конца на уроках, повидаться с невестой. Вовка почему-то не любит, когда я его Фаину называю невестой. Усматривает в этом слове что-то ироническое? А напрасно. Красивое русское слово. Сколько в нем поэзии! Невеста… Не весть кто, неизвестная, неизведанная. В самом этом слове заключено словно бы предупреждение — сначала узнай, присмотрись. Присмотрелся ли Вовка? Для нас с Риной его Фая пока что и в самом деле «не весть кто», в самом старинном значении этих слов. Поэтому мы так и насторожены. Но ведь неизвестное не всегда потенциально отрицательное. А вдруг именно в этой девушке и в самом деле Вовкино счастье на всю жизнь?..

Размышляя об этом, я подхожу к крыльцу. На нем кто-то стоит. Кто бы это? Присмотревшись, разглядел, что это Степок, один из товарищей Вовки еще со школы.

— Почему так поздно? — спрашиваю Степка. — Ты к Вовке?

— Нет, от него.

— От него? А где он? Что случилось? — встревожился я.

— Ничего не случилось, — простодушно отвечает Степок. — Он забыл взять свой лыжный костюм и просил меня прихватить. Завтра я еду туда.

— Куда?

— В Загорье. На ЛЭП.

— А что ты там делаешь?

— Как что? Работаю монтажником.

— Так что же, и ты школу бросил?

— Так получилось… — слегка смущается Степок. — Потом доучусь в вечерней. — И, словно бы в оправдание свое, добавляет: — А на ЛЭП работать, знаете, как интересно? Сейчас через ущелье линию тянем. Опоры на высоте тысяча двести метров.

— Романтики… — в растерянности говорю я. — Ну а Володька-то как там оказался?

— Разве он вам ничего не сказал? Он же туда оформился. Мы с бригадиром приезжали за материалами, он Володю взял. А я завтра утром, на второй машине, как погрузимся…

— Обожди, обожди… Как взял? Вовка же на работе в жэке.

— Он оттуда уволился.

— И когда успел? Ничего не понимаю… Да проходи, проходи! Расскажи хоть толком.

Я ввожу Степка в столовую, которая одновременно служит и Вовкиной комнатой, и вижу: на столе в углу — ералаш, разбросаны книжки и тетрадки, на постели нет одеяла, на полу возле нее валяется оброненный носовой платок, — словом, все носит следы поспешных сборов.

А на обеденном столе, придавленная пепельницей, белеет записка. Беру ее. Несколько строк, торопливо написанных карандашом: «Я уехал работать на ЛЭП — Загорье. Не беспокойтесь, так лучше, а то я…» — и дальше густо зачеркнуты какие-то недописанные слова.

— Это ты, что ли, Володьку подбил? — спрашиваю я Степка. — Вам бы учиться, ребята… — но не договариваю, вспомнив, как в тридцатом, вопреки родительской воле, уехал рабочим изыскательской партии в Каракумы вместо того, чтобы поступать в техникум.

Нахожу Вовкин лыжный костюм, сворачиваю, отдаю Степку. Он смотрит на меня несколько виновато: все-таки, наверное, это он соблазнил Володьку предложением ехать в Загорье.

— Передай Вовке, чтоб сообщал, как он там, — говорю я Степку, — а то ведь мы беспокоимся.

Степок уходит.

А я стою, снова и снова перечитываю Вовкину записку.

ЛЭП (Загорье) — это линия электропередачи. Я Вовку понимаю: интересная работа — тянуть провода над вершинами и ущельями, над бурными реками, кочевая вольная жизнь без родительской опеки, совсем по-взрослому. Еще как соблазнительно!

Но, работая на ЛЭПе, в вечернюю школу не походишь. Что же он сейчас сорвался из нее, незадолго до конца учебного года? Столько времени потеряет… Романтика — это хорошо, а если посмотреть практически? Жил бы парень дома, готовился бы к экзаменам…

Но тут же я спросил себя: «А что, если бы меня, когда мне было восемнадцать, вот так же ограждали и сдерживали родительские руки, — был бы я доволен? Считал бы это справедливым?»

Известно, что молодость самонадеянна и неосмотрительна, а старость — осторожна, если не сказать более. Но у старости есть перед молодостью преимущество — она может глядеть на мир и своими глазами, и глазами молодости, вернее, глазами опыта своей прежней молодости. Но как редко мы пользуемся этим преимуществом! Как часто нам, отцам, не хватает умения поглядеть на самих себя глазами своих сыновей. Не знаю, всем ли отцам. Но мне — явно не хватает. А ведь я помню, как когда-то глядел на своего отца! Каким уверенным в своих силах был я, когда мне было столько же, сколько Вовке сейчас. Мне ли забывать о том, что мои отец и мать, любя меня не меньше, чем я люблю Вовку, не так старательно опекали свое детище, не так ревниво следили за каждым моим шагом и не так спешили протянуть свою ограждающую руку каждый раз, когда им казалось, что я могу сделать неверный шаг. А может быть, это потому, что время было другое, которое заставляло молодых как можно раньше проявить свою самостоятельность? И такое, когда родители могли дать нам неизмеримо меньше, чем мы можем сейчас дать своим детям. Собственно, не столько мы, сколько весь уклад нашей теперешней жизни. Когда мне было семнадцать и я решил стать самостоятельным, я за счастье считал получить любую работу — тогда было не до выбора, первая пятилетка только начиналась и самый случайный заработок приходилось искать. А теперь? Мой Вовка, пожелав стать рабочим человеком, долго размышлял, куда пойти — выбор богат даже в нашем небольшом городе. И если бы его не сбил на «вольную работу» в жэке его малоприятный дружок Валера, Вовка, может быть, сразу устроился бы на одно из предприятий. Ведь вот захотел — и мигом определился на строительство линии электропередачи.

В юности, когда мне захотелось посмотреть, как строят Турксиб, отец с матерью не стали мне перечить, не стали ахать, куда же я уеду, несмышленый, неопытный, так далеко, один. Наоборот, мать с одобрения отца собрала меня в дорогу и сказала на прощание: «Попробуй повидай белый свет, а будет плохо — возвращайся». Мне-таки было поначалу и плохо, и трудно, но гордость не позволяла вернуться тогда. Я вернулся, когда несколько пообтерся в самостоятельной жизни.

В чем-то, наверное, надо поучиться у птиц. Как заботливо пестуют они птенцов, пока те в гнезде! Но они не препятствуют им покидать гнездо, когда те почувствуют, что у них окрепли крылья. Могучий и верный инстинкт побуждает птенцов начать пробовать свои силы в полете именно тогда, когда их крылья становятся надежными. Но у человеческих птенцов кроме инстинкта есть еще и разум. Так почему же за них надо опасаться больше и хватать за хвост, когда они пытаются шагнуть из гнезда в заманчивое, неизведанное пространство?

Глава четвертаяПИСЬМА

1

На фронте кое-кто из товарищей-однополчан иной раз удивлялся, бросив взгляд на мою спутницу — полевую сумку: «Почему она у тебя такая толстая, что ты в ней прячешь?» Я отшучивался: «Секретную документацию».

Но, как известно, хранить при себе без особой надобности служебные бумаги в боевой обстановке не полагалось, тем более секретные. А сумка моя была толста от словаря, необходимого мне, когда приходилось читать захваченные у немцев документы, и вот от этих писем, которые я берег всю войну, писем Рины. Сейчас они вынуты из сумки, где хранились все послевоенные годы, стопочкою лежат на столе. Поздняя ночь. Тихо. Так тихо, что тиканье настольных часов, стоящих передо мной, резко отдается в ушах, и я отодвигаю часы от себя подальше, на противоположный край стола.

Письма… В самодельных конвертах — в военную пору и конверт был проблемой. А некоторые и вовсе без конвертов, сложенные пакетиком, как свертывают бумажки для аптечных порошков. Что ж, эти письма в войну были своего рода лекарством. Душевным лекарством, придающим бодрость, улучшающим общее самочувствие. Письма моей жены. Если очень прислушаться, можно уловить ее ровное сонное дыхание — полураскрытая дверь спальни в двух шагах от меня. Рине и невдомек, что в эту минуту я возвращаюсь к далеким дням нашей военной разлуки.

На каждом из писем, что лежат передо мной, мой фронтовой адрес, полевая почта номер 33387, и жирный штамп военной цензуры. Полевая почта номер 33387. Этот адрес не менялся у меня всю войну — до самого дня Победы я прослужил в одном стрелковом полку. И всю войну по этому адресу шли письма Рины. Я не выбросил и не потерял ни одного из них. Получив очередное письмо, хранил его в кармане гимнастерки, читал и перечитывал, пока не приходило следующее, — тогда много раз прочитанное письмо я прятал в сумку, присоединяя к тем, что уже давно находились там. И вот к концу войны скопилась довольно плотная пачка писем, — я уже начинал подумывать, куда бы их переложить. Когда после войны вернулся к Рине, мы несколько вечеров подряд перечитывали друг другу свои письма — она мои тоже сохранила, все до единого. Читали и вспоминали дни, годы, месяцы разлуки… Нам было что вспомнить. А потом я перевязал письма бечевкой и снова спрятал в сумку, на прежнее место, где они хранились все годы войны. Так они и пролежали нетронутыми много лет. Правда, был момент, когда мне хотелось сжечь эти письма, сбереженные во всех боях и походах. Да, сжечь… Но сейчас не хочется вспоминать об этом. Не просто не хочется — стыдно вспоминать. Как я мог!..