— Летать можно научиться по-всякому. И головой вниз…
— Ты, Андрей, в своих мечтах видишь Вовку начинающим дорогу к генеральскому званию и женатым на той, которую ты сам избрал ему в невесты? А по мне, пусть он будет кем угодно и выберет себе в подруги жизни кого хочет, хотя бы ту же Фаю, она девочка ничего, лишь бы вел себя во всем как порядочный человек и был счастлив со своей собственной точки зрения.
— Понимание счастья может быть разным…
— Чтобы жил во всем достойно. Это максимум того, что мать может желать сыну. А кем ему быть — пусть решает сам. Родительский субъективизм тут ни к чему.
— Это что, непосредственно в мой адрес?
— Нет, зачем же. Я о тебе лучшего мнения, Андрей. Но ты никак не в силах примириться с мыслью, что Володя может и не принять смоделированные нами для него жизненные перспективы, как бы ни были они хороши с нашей точки зрения. Вспомни, разве и ты, и я хотели именно так построить свою жизнь, как это мыслили наши родители? А главное, разве родители мыслили за нас?
— В самом главном уверен, что Иван Севастьянович…
Я спохватился, не договорил. Не надо ворошить давнюю боль. Отец Рины, Иван Севастьянович, старый питерский рабочий, погиб в блокаду.
Но слово уже сказано…
— Мой отец… — Тень грусти пробежала по лицу Рины. — Конечно, во всем в жизни мне всегда хотелось равняться по нему. Я была бы счастлива, если бы мне это хоть частично удалось.
— И мне тоже…
Рина благодарно взглянула на меня. Я взял ее руку:
— А ты, пожалуй, права… Наверное, ты лучший философ, чем я, хотя мне по должности положено им быть Ведь действительно, если подумать!.. Вот мы опасаемся за своего сына, как бы что да не так. И чего доброго, когда постареем, будем хаять молодежь и славить давно прошедшее время. Так уж положено старикам.
— Мой отец никогда так не поступал.
— Верно… Помню, Иван Севастьянович как-то сказал: «Молодежь — она нас, стариков, по всем статьям переплюнет, надежного корня потому что».
— И еще он любил говорить: не боится утка…
— Что утята потонут… Любимая его присказка была.
Мы еще долго сидим на диване, вспоминаем Ивана Севастьяновича, который был мне добрым, как родной отец, наставником. Мудрейший был старик и в жизни повидал всякого. В девятьсот пятом чуть не зарубили его казаки в Кровавое воскресенье, в восемнадцатом на бронепоезде воевал, был в Сибири двадцатипятитысячником, и чудом миновала его кулацкая пуля, в сорок первом, уже в годах будучи, первым пошел в ленинградское ополчение, да по возрасту не взяли — остался в Ленинграде и работал из последних сил. Его убил голод. А своего-то отца я почти не помню, он умер рано.
Снова говорим о Вовке, пытаемся угадать, что ждет его на жизненном пути, как могут еще перемениться его планы… Кто знает, может быть, он еще и еще раз передумает?
Но вот Рина, бросив взгляд на часы, спохватывается:
— Уже два! Спать, спать! Ведь ты помчишься на службу чуть свет!
Рина уже спит, а я никак не могу заснуть. Все думаю о Вовке. Как помочь ему найти себя, чтоб не ошибся выбрать самый верный путь? «Не боится утка…»
Глава пятаяНЕПОДАННЫЙ РАПОРТ
Только что вернулся из округа, куда ездил на совещание в политуправление к генералу Рогачеву. После того как совещание закончилось, Рогачев попросил меня остаться. Дождавшись, когда из его кабинета вышли все, он плотно прикрыл дверь и сказал, усмехнувшись только глазами:
— Что это вы со своим замом никак не сработаетесь?
— Он жаловался?
Рогачев не ответил на мой вопрос, вытащил из-под папки лежавшие на столе какие-то бумаги, сколотые скрепкой, бегло взглянул на них, потом заговорил, глядя мне в глаза:
— Жалобы формальной нет. Но до меня дошло, что ваш заместитель ставит вам в вину неправильный стиль работы. По его мнению, вы страдаете либерализмом, потворствуете нарушителям воинского порядка, подменяете собою командиров в вопросах дисциплинарной практики. А особо — подогреваете нездоровые настроения, вместо того чтобы гасить их. Это по поводу того, — пояснил Рогачев, еще раз бросив взгляд на лежавшие перед ним бумаги, — что на обсуждении в гарнизонной библиотеке, проведенном по вашему указанию, рекламировалось литературное произведение, которое заклеймлено нашей партийной печатью как содержащее явные идейные пороки.
— Но почему рекламировалось? — спросил я, стараясь остаться спокойным. — Мы не рекламировали, а обсуждали. Причем весьма критически. Все и делалось для того, чтобы люди поняли, в чем неправота автора.
— Так я вам это обсуждение и не ставлю в минус, — улыбнулся Рогачев. — Знаю, постарались и вы, и ваш Бахтин, оно прошло хорошо. В этом деле вы правильно поступили. Да, кстати! — вспомнил он. — Был у меня наш спецкор из «Красной звезды», по другим делам. Но в разговоре коснулся и этой истории с операцией над журналом. Дошло, значит, до него… У корреспондентов-то нюх острый. Я уж чую: не написать ли об этом собирается? Говорю ему: случай-то исключительный, единственный в своем роде, не то что в нашей дивизии — во всей армии, наверное, такого не бывало, стоит ли нас срамить? Нетипично! А он отвечает: случай нетипичный — может быть, единственный — пожалуй, но для других весьма поучительный. Что поучительный — так это верно… — Рогачев вздохнул: — Но не очень приятно, когда сор из избы по ветру летит. Вот ведь уже и корреспондент в курсе… Ну, а вы-то? — посмотрел он на меня с укоризной. — Ладно, не смогли отношений с Кобецем наладить — так пришли бы оба ко мне, что ли. Рассудили бы вместе как-нибудь.
— Не знаю… — с искренним сомнением сказал я. — Боюсь, что он и вас либералом-потворщиком может посчитать.
— Да? — Рогачев снова улыбнулся одними глазами. — За мной пока что такой славы не водилось. — Взгляд его стал строгим: — Ну, а, по вашему мнению, в чем все-таки причина ваших разногласий?
Выслушав меня, Рогачев сказал:
— Суть дела, собственно, мне ясна. Однако не совсем понимаю, почему вы не можете противоречия ваши отрегулировать сами. Подполковник Кобец сверхтребователен, так сказать. Эта его крайность не на пользу делу. Как и всякая другая, противоположная например. Но движет-то им та же забота, что и вами. Забота об идейном здоровье наших людей. Его методы слишком прямолинейны. Но в чем-то, возможно, ваш заместитель и прав.
— Если мне объяснят мои ошибки, буду рад их признать.
— «Мне ваша искренность мила…» — как-то задумчиво процитировал Рогачев со смешинкой в глазах. — Андрей Константинович, не спешите виниться! — Он полушутливо вздохнул. — Ох, как мы привыкли незамедлительно покаянию предаваться, чуть только увидим, что нас собираются критиковать свыше. — И снова глаза Рогачева посерьезнели: — А впрочем, хочу сказать, что в обвинениях Кобеца в ваш адрес все же есть некое рациональное зерно. Не такое большое, каким оно ему видится, однако есть зернышко. Скажу вам прямо, Андрей Константинович, — слишком вы порой мягки по отношению к людям, неправильно ведущим себя, в том числе и к вашему заместителю. Да, и к нему. Все уговариваете да убеждаете. А иногда надо власть употребить. Вот на это у вас не во всех случаях решимости хватает…
Рогачев посмотрел на меня, словно бы спрашивая, не очень ли я обижен его замечанием. Я-то ведь знаю, что и сам Рогачев человек не очень жесткий, хотя, когда надо, достаточно тверд.
— В своих обвинениях в ваш адрес подполковник Кобец, насколько могу судить, малость перегнул… — Рогачев говорил это медленно, видимо раздумывая, точен ли он в своих определениях. — То, что Кобец считает ненужным либерализмом и вредным попустительством с вашей стороны, — это, как я понимаю, ваш вдумчивый подход к людям, я ведь вас знаю давно. Но вы же понимаете — в нашей работе необходимо обладать очень сложным искусством. В том числе и искусством различать невидимые, нечеткие границы. Границу между доброй, но строгой чуткостью и размягчающей жалостливостью, вредной прежде всего для тех, по отношению к кому мы такую жалостливость проявляем. Равно как границу между доброжелательной требовательностью и административным ожесточением. Можно при необходимости быть суровым, надо быть требовательным, но нельзя быть злым по отношению к людям, если мы желаем им добра. И вместе с тем, желая им добра, нельзя быть добреньким — от этого нас предостерегал еще Ильич… — Рогачев посмотрел на меня как-то задумчиво. — Командовать, не властолюбствуя, требовать, не ожесточаясь, подчинять, не унижая… Не каждому это дано. Ваш заместитель, я знаю, воспитан несколько иначе.
— Воспитывали-то нас всех одинаково…
— Верно. Но воспитание преломляется через характер. Чем дальше, тем труднее в армии таким, как ваш зам. И вы, конечно, знаете почему. Растет самосознание людей, приходящих в армию, растет их чувство гражданской ответственности и человеческого достоинства, и с этим постоянно приходится считаться в нашей с вами работе. Помогите по мере сил вашему заместителю, чтобы он лучше учитывал это. Не судите о нем только по тем сторонам его характера, которые вызывают ваш протест. Ведь вы его давно знаете. Нахо́дите же у него и положительные стороны?
— Конечно. Они прекрасно мне известны. Я всегда ценил в нем горячую и, по-моему, бескорыстную заинтересованность в деле, в том, чтобы политработа была результативна. Он достаточно энергичен и по-своему принципиален.
— Разделяю вашу оценку. Вот и постарайтесь впредь работать согласованно, если даже ваши взгляды и расходятся несколько. Ведь в главном-то вы единомышленники… Мне хотелось бы сделать более уравновешенными ваши отношения.
— Постараюсь. Во всяком случае, насколько зависит от меня…
— Ну и отлично. А как ваше здоровье? — вдруг спросил генерал.
— Вполне терпимо.
— Я слышал, сердце у вас пошаливать стало?
— У кого оно не пошаливает в наши годы?
— Что верно, то верно, — с грустью в голосе сказал Рогачев. — Сказываются на нашем брате и фронт, и служба. Вы, если в отпуск, путевку там — не стесняйтесь.