Мы еще не знаем, что сражение, в которое мы вступили сегодня, на его переломе, через две недели после того, как оно началось, явится, после Сталинградского, важнейшим сражением войны, — понимание этого придет значительно позже. А сейчас люди еще и не задумываются, к какому великому событию истории они стали сопричастны, чувствуют себя как после обычной боевой работы, даже те, кто воюет с первого дня, не представляют, в битве какого размаха они участвуют. А уж о таких новичках на фронте, как я, и говорить нечего. Все то, что я увидел сегодня, начиная с рассветного часа, когда я услышал грозу артподготовки, мне запомнится на всю жизнь, как начало моего фронтового пути. Но сознание необыкновенности происходящего еще не пришло. Оно придет позже, с расстоянием времени. Уж так, видно, устроен человек, что даже к самому необычному привыкает быстро, как-то сразу оно становится само собой разумеющимся, нормой, бытом. А может быть, это относится исключительно к фронтовой жизни, когда все свершается так скоропалительно, что сознание масштабности происходящего — да и полное сознание опасности — осмысляется значительно позже. Большое видится на расстоянии…
Но пока что расстояние очень маленькое. Один еще не закончившийся день. И осознаю я сейчас сильнее всего только то, что за этот день я сделал, даже применительно лишь к своим служебным обязанностям, немного. И просидел, в общем-то, почти в безопасности, если не считать артиллерийского налета, почти все время на КП, в то время как Берестов, Карзов, Сохин с его разведчиками и Байгазиев, которого посылали с каким-то поручением, побывали на передовой в разгар боя. А Таран и Церих — те вообще все время под огнем. Узнать бы, что с ними? Целы ли?..
Мне недолго пришлось оставаться без дела, после того как притих бой.
Неожиданно появился Сохин, уходивший куда-то. Увидев меня, сказал в своей обычной полушутливой-полусерьезной манере:
— Тебе от Адольфа посылочка. Знаю, этим добром интересуешься…
Он обернулся к стоявшему за ним солдату с большим мешком на плече:
— Вали сюда!
Солдат сбросил к моим ногам большой брезентовый мешок с громадным черным клеймом в виде орла, с когтями, сжимающими свастику, с надписью ниже готическими буквами: «Фельдпост» — то есть полевая почта.
Я развязал мешок и увидел, что он битком набит газетами, журналами, брошюрами в бандерольных обертках. Все это поблескивало глянцевыми обложками, пестрело цветными иллюстрациями. Свежая почта… Наверное, сегодня получена, да не успели вручить адресатам.
— В первом батальоне в траншее валялось, — пояснил мне Сохин. — С утра, как ее взяли. Комбат хотел сжечь эту фашистскую заразу, да я увидел, говорю: у нас в штабе теперь переводчик есть. Так что твою просьбу я выполнил. Изучай, чтоб знать, чем враг дышит.
Я поблагодарил Сохина. Действительно, я просил его, впрочем, как и других, передавать мне, если попадутся, немецкие журналы, книжки, документы. Миллер, инструктируя меня, особо наставлял, что надо просматривать все писанное и печатное на немецком языке и отбирать то, что представляет наибольший интерес для характеристики обстановки в Германии. Но особое внимание, подчеркивал он, надо обращать на различного рода военную документацию.
Утащив мешок в укромный угол, я стал просматривать содержимое, заглядывая по мере надобности в словарь. Письма, письма, письма… Округлые женские почерки, старательно выведенные детскими руками крупные буквы, вложенные в конверты фотографии — женщины с детьми и без детей, улыбающиеся и грустные. Матери и жены, дети и внуки…
Эти письма теперь не дойдут до адресатов, да и сами адресаты дойдут ли обратно до своих семей? Может быть, многие из них сегодня уже нашли свою смерть от нашего огня и лежат на припаленной солнцем и пламенем разрывов траве. А что пишут им из дома?
Откладываю несколько писем, просматриваю. Еще не владею языком настолько, чтобы переводить быстро, приходится вытащить словарь и то и дело заглядывать в него. В письмах сообщается о семейных делах, о здоровье детей, об их успехах в школе, о том, как трудно с продовольствием, у кого из родственников или знакомых кто-то убит или ранен на войне, кого призвали в армию, кто пострадал от бомбежки.
Достается и немцам в тылу. Но разве это может идти в сравнение с теми потерями и лишениями, какие понесли наши люди? Всплывает в памяти зимнее утро: я иду на работу, с трудом ступая распухшими от голода ногами, которым тесно в валенках. Пересекаю Невский проспект — в сугробах, безлюдный. На примыкающей к нему улице, у опушенной инеем ажурной чугунной решетки, на тротуаре вижу вытянувшиеся тела, запеленутые в одеяла, в портьеры, в матрасные чехлы, — сюда, к этой ограде, свозят умерших от голода, свозят каждое утро, помногу… А они там, в Германии, жалуются своим мужьям, что нет натурального кофе!
Еще одно письмо. Некая фрау подробно сообщает, как она использовала присланную ей мужем в посылке из России обувь: что подошло ей самой, что — матери и детям, благодарит мужа за то, что он хорошо подобрал обувь по размерам. Интересно, с кого из наших людей всю эту обувь ее заботливый муженек снял? И еще письмо с жалобой, что «полученные» для хозяйства молодые украинки работают плохо, болеют, их, наверное, придется вернуть в лагерь и потребовать взамен более здоровых…
Все это читать противно. Откладываю письма, берусь за журналы и газеты. Иллюстрированный журнал. На обложке трогательная фотография: некто в черной эсэсовской фуражке и эсэсовском мундире, стоящий спиной, так что лица не видно, протягивает руки к новорожденному в белоснежных пеленках; его, обворожительно улыбаясь, подает счастливому отцу медицинская сестра в накрахмаленной наколке, стоящая на пороге палаты родильного дома. Счастливый папаша!.. А сколько детей неарийской крови этот нежный отец погубил? Еще журнал — специально для сыроделов. Он и напечатан на желто-зеленоватой бумаге, по цвету напоминающей сыр. Никогда не держал в руках журнал, посвященный сыроваренному делу! С любопытством открываю. На первой странице — портрет: вздернутое в ораторском раже жилистое лицо, начальственный взор, полураскрытый рот, из которого, наверное, вылетают ценнейшие указания. Под портретом подпись: «ландвиртшафтфюрер» — то есть сельскохозяйственный руководитель — и фамилия. Вот, оказывается, какие еще фюреры есть в фашистском царстве! А под портретом напечатана речь, которую этот отраслевой фюрер недавно произнес на каком-то сборище сыроделов. Речь полна радужных надежд: с освоением завоеванных на востоке земель немецкое сыроделие расцветет еще более. Неужели этот фюрер искренне убежден в том, что он говорит? Неужели верит, что после Сталинграда гитлеровцы удержатся на захваченной земле? Но, наверное, в то время, когда он произносил свою речь, — это было недели три назад, он, как и все фюреры, был убежден, что реванш за Сталинград будет взят в самое ближайшее время в боях, которые вновь развернутся на просторах России. Они и развернулись — в курских степях. Но то, как они идут, едва ли может обнадеживать теперь каких-либо фюреров…
Бросаю сыроваренный журнал, тащу из мешка то, что попадается под руку. Тщательно запечатанная бандероль с какой-то книжкой. Разрываю обертку. Голубой коленкоровый переплет и на нем оттиснуто: «Адольф Гитлер. Майн кампф». «Моя борьба». Вот оно, фашистское евангелие! Наставление по звериному воспитанию человека! Впервые держу в руках эту книгу, о которой так много читал в наших газетах еще до войны. Раскрываю. Портрет Гитлера — блатная челка, опущенная на невысокий лоб, холодные глаза, недобро сжатые узкие губы. Впервые вижу подлинную физиономию Гитлера. Как он похож на свои карикатуры! Но в этом портрете я вижу больше, чем в карикатурах, где он изображается всегда как напыщенный, истеричный маньяк. Там он смешон, здесь страшен; в его взгляде — холодный расчет и жестокость. Глядя в это лицо, поймешь, что его обладатель ни перед чем не остановится, никого не пожалеет для достижения своей цели — ни своих, ни тем более чужих. В смерти скольких миллионов людей он уже виновен, скольких погубит еще? Когда мы пресечем его злую волю? Ведь и сейчас, когда все более очевидным становится несостоятельность его обещаний и заверений, что война кончится германской победой, есть, наверное, еще немало немцев, которые продолжают верить ему и, движимые этой слепой верой, пойдут туда, куда он их пошлет. Да не надо и примеров искать. Пример туг, перед моими глазами. На титульном листе книги старательным крупным, слегка дрожащим, старческим почерком готическими буквами выведено: «Майн либер зонн…» «Мой милый сын Отто! — читаю я. — Пусть образ нашего дорогого фюрера и его мудрые истины, заключенные в этой великой книге, вдохновят тебя и помогут тебе сохранить твердость германского духа во всех испытаниях. Хайль Гитлер!» — и подпись: «твой отец». Папаша-то, видно, убежденный нацист… Интересно, где сейчас его «либер зонн», получатель этой книжки? Где-то здесь, недалеко, если почта, предназначенная для его части, попала в наши руки. Пулю либо осколок словил? Или после неудачных атак сидит в окопе и ждет, когда его снова погонят вперед?
Перебираю страницы «Майн кампф». Сколько немцев оболванено этой книжкой, сколько их, наглотавшись из нее яда расизма, возомнило себя «юберменшами» — сверхчеловеками. Приподнявшись, размахиваюсь изо всей силы, швыряю «Майн кампф» за бруствер.
Я не успеваю просмотреть все содержимое мешка. Меня зовут:
— Пленных привели!
Уже смеркается. Солнце — багровое, мутное, словно задымленное — почти касается горизонта, в окопе уже лежат синеватые тени. Совсем тихо, не доносится ни единого выстрела. Война к вечеру притомилась.
У входа в землянку, на порожке, сидит немолодой солдат, устало придерживая автомат на коленях темными руками. На шее — посеревший от пыли бинт.
— Вы пленных привели?
— Я, — поднимается солдат. — Там они, — показывает на вход в землянку. — А мне можно идти?
— В санчасть?
— Нет, обратно в роту.
— Так вы же ранены!