Избранное — страница 35 из 111

му уму (дураку среди карманников, конечно, делать было нечего) сумел сократить свой срок и по прошествии совсем незначительного времени снова объявился на Преображенке.

На каторжных перекрестках Фома Крысин, конечно, обзавелся новыми знакомствами, но ничего хорошего это ему не дало. Шайка домушников-скокорей («скок» — так называлась на блатном жаргоне домашняя кража), к которой он примкнул, засыпалась уже через полгода, и бравый Фома снова отправился по этапу. На этот раз он задержался в Сибири уже надолго — освободила его только революция.

В Москву Фома вернулся не с пустыми руками. Во-первых, в карманах позвякивало кое-какое золотишко, которым удалось разжиться на руднике, где он, катая тачку и добывая драгоценный металл, обогащал не только казну империи и кассу господ Рябушинских, но и про себя не забывал.

А во-вторых, Фома привез из каторги невенчанную жену Фросю — дочь какого-то отпетого сибирского чалдона и внучку польского ссыльнопоселенца за восстание 1863 года. На руках у Фроси, естественно, посапывал годовалый младенец мужского пола — Николай Крысин.

Второе путешествие за Урал на казенный счет сильно охладило пыл Фомы — он решил бросить специальность. В Черкизовской яме за Преображенским рынком, где до революции на многочисленных хазах и малинах, в полуразвалившихся хибарах и мазанках гнездился преступный мир северо-восточной окраины Москвы, стекавшийся сюда из Сокольников, Богородского, Измайлова и Благуши, Фома присмотрел средней руки деревянный домишко и за умеренную цену приобрел его. Сибирское золотишко помогло выправить бумаги на инвалидность, в которых было записано также, что гражданин Крысин является безвинно пострадавшей жертвой царского режима. Это позволило ему отвертеться от мобилизации в Красную Армию, и всю гражданскую войну Фома прокантовался в кооперации на Преображенском рынке в должности не то весовщика, не то кладовщика — одним словом, должность была не пыльная, а место хлебное — Фома запускал иногда руку в кооперативный карман по самый локоть.

И во дворе деревянного домика в Черкизовской яме дела шли тоже очень хорошо. Фрося разбила огород, посадила в сарай на откорм двух кабанов, приторговывала на рынке кое-какой мелочишкой, слегка фармазонила. Но главная ее забота была, конечно, о детях — семья Крысиных непрерывно увеличивалась. Фрося рожала как пулемет, и все время одних мальчишек. Половина из них умирала (зачаты они все были, разумеется, в сильнейшем хмелю — Фома пил каждый день и жену постепенно приучил к стакану), но Фросю практически никогда и не видели не беременной. В такой ситуации ей было удобнее заниматься и своими торговыми делами — к женщине в «положении» у милиции, конечно, претензий было меньше.

Подошел нэп. На Преображенском рынке запахло коммерцией. Открывались лавки и магазинчики, из пригорода поперли в собственные мясные и молочные ряды трудолюбивые хозяева крупных приусадебных участков. За какие-то полгода почти полностью изменился вид Преображенской площади — она теперь вся была сплошь уставлена частными извозчиками: коляски, пролетки, рессорные брички, сохранившиеся из прошлого века экипажи, кожаные ландо с откидными карманами, телеги, дрожки и чуть ли не старинные кареты с фигурными фонарями. У извозчиков на заставе была своя, на паях, любимая чайная «Тройка» — с граммофоном, самоварами, блинами с икрой, белыми фаянсовыми чайниками, кровавой извозчичьей колбасой, сбитнем и так далее.

На Преображенской площади гостеприимно распахнул свои двери коммерческий ресторан первого разряда братьев Звездиных. Вокруг него и в прилегающих к площади переулках и улицах (на Бужениновке, Суворовской, на Потешной улице — тоже отзвук петровской поры) мгновенно, как грибы после дождя, стали вырастать всевозможные частные кабаки, трактиры, пивные шалманы, гадючники, «рыгаловки». Сюда потянулась шпана, базарная рвань, мелкое жулье. Солидные измайловские и сокольнические громилы, как правило, сидели только в ресторане братьев Звездиных Преступность северо-восточной окраины города, загнанная в суровые годы военного коммунизма милицией и чека в подполье, подняла голову, начала принюхиваться к сквознякам новой эпохи, поползла со дна Черкизовской ямы к оттопыренным пухлыми бумажниками карманам новоиспеченных советских купцов и нэпманских скоробогагеев.

Во всей этой новой коммерческой ситуации, во всей заново ожившей атмосфере всеобщей купли-продажи, в поднявшейся девятым валом волне наживы и обогащения сердце Фомы Крысина испытывало противоречивые чувства. С одной стороны, за его спиной была жена, дети, дом, огород, приличное место на рынке. С другой стороны, с такой скоростью создавались вокруг него небывалые капиталы, так бойко торговали частные магазины и лавочки, трактиры и рестораны, так торопливо возникали всякого рода кредитные товарищества и кооперативные общества, то есть так быстро мелькали перед полуприкрытым до времени взором Фомы ручьи, реки, потоки и даже водопады денежных знаков, что преступному, хищному сознанию Крысина было почти не под силу отказывать себе от участия хоть в какой-либо форме в этом неудержимом финансовом половодье. Тем более, что все эти денежные знаки где-то собирались вместе, стекались в чьи-то определенные руки, хранились в каких-то конкретных кассах и сейфах.

«Где, когда, сколько?» — мучительно думал Фома по ночам, и перед его глазами возникало стальное сверло, вонзающееся в дверь несгораемого шкафа, он слышал тугой скрип открывающегося сейфа, угадывал в темноте, в метнувшемся луче карманного фонаря, ровные пачки кредиток.

«Можно, можно, — думал Фома, — можно в этой свистопляске взять куш, а потом, притырив свою долю, глухо лечь на дно и переждать. И тогда хватит на всю жизнь».

Видения большого, безошибочного и удачного миллионного дела преследовали Фому Крысина днем и ночью.

Фома долго терпел. Катание тачки на золотой шахте давило на память. Но нэп набирал силу. Соседи Фомы по Преображенке, сидевшие в собственных лавках и магазинах на Семеновской площади и Стромынке, богатели на глазах, навинчивали на пальцы золотые кольца с изумрудами и бриллиантами, кутали жен в дорогие меха, покупали собственные выезды. Деньги вокруг ткались из воздуха, миллионы сами просились в руки.

И Фома, наконец, решился. Были собраны верные люди — в основном соседи в разные времена по тюремным нарам. На нескольких толковищах в Марьиной роще с выхватыванием ножей, страшными блатными клятвами, истерическими криками, ударами кулаками в наколки и надписи на груди Фома сколотил банду и, войдя в авторитет, стал ее паханом.

Он не случайно выбрал место для толковищ. Как птица уводит опасность от гнезда с птенцами, так и Фома переключил возможный интерес уголовки к своей персоне с Преображенки, от Фроси и детей, на Марьину рощу.

Дом был переписан на Фросю. Остатки сибирского золота ушли в обмен на оружие.

Фома Крысин с бандой изготовился перед своей знаменитой эпопеей, сделавшей его имя в двадцатых годах на Преображенке почти легендарным.

Вторая глава

До войны я жил на северо-восточной окраине Москвы, на Преображенской заставе.

Сейчас я живу на противоположной стороне города, на Юго-Западе, в самом конце проспекта Вернадского.

Географически место моего жительства (или, как говорят французы, сфера обитания) по отношению к центру города изменилась ровно на сто восемьдесят градусов. (А может быть, и не только географически.)

Я часто встречаю в своем новом районе старых знакомых по Преображенке, Черкизову и Сокольникам, получивших на Юго-Западе новые квартиры. Иногда мне кажется, что добрая половина соседей и Преображенских земляков моего детства переехала в последние полтора-два десятилетия с северо-востока Москвы на юго-запад.

Иногда по утрам я выхожу из своего дома на проспекте Вернадского. Абсолютно новый район московской городской застройки окружает меня. Здесь нет ни церквей, ни заводов, ни промышленных зданий, ни старых одноэтажных деревянных домов. Только многоэтажные корпуса, словно вырубленные из льда параллелепипеды, словно гигантские белоствольные березы без крон, стоят вокруг насколько хватает глаз. Есть, конечно, определенное однообразие в этом крупноблочном геометрическом пейзаже, но зато он устремлен в завтрашний день, зато здесь веет будущим.

Стремительно несутся машины по безукоризненно вычерченному в своей прямизне проспекту Вернадского. Бетонные мачты неоновых уличных фонарей единым ранжиром выстроились вдоль унифицированных этажей и кварталов. Да, конечно, ощущается некоторая грусть в этих типовых формах, но кто знает — какие индивидуальные взрывы страстей принесет нам архитектура грядущего? Какие неповторимые коллективные извержения эмоций и мыслей произойдут в этих алгебраически упорядоченных наконец новых городских районах?

Я спускаюсь в метро на станцию «Юго-Западная», конечной остановке Кировско-Фрунзенского радиуса, и через всю Москву еду до станции «Преображенская площадь» — противоположной конечной остановке этого же радиуса. Я еду с юго-запада Москвы на ее северо-восток, из своей зрелости в свою юность. Я возвращаюсь в страну своего детства.

Поезд метрополитена — голубой экспресс времени — мчит меня в черных аортах туннелей от станции к станции. Стучат колеса на стыках рельсов, сокращая расстояние до страны детства. И сердце мое тоже стучит вместе с колесами. И каждый их общий удар — еще один километр, еще сто метров, еще один поворот жизненного круга на пути к детству.

А Москва летит у меня над головой с юго-запада на северо-восток своими проспектами и площадями, своими улицами и переулками.

…Кварталы Московского университета, в котором я учился когда-то…

Ленинские горы, над высоким обрывом которых мы стояли когда-то после выпускного вечера, вспоминая Огарева и Герцена…

Стадион в Лужниках, на футбольных трибунах которого мы испытывали когда-то столько настоящих страстей…

Станция «Фрунзенская» и переулки Усачевки, по которым когда-то, весной, я бродил до рассвета, целовался, вздыхал, был влюблен и объяснялся в любви…