Избранное — страница 42 из 111

Короче говоря, в первые месяцы войны я жил в Уфе как бы в некотором душевном дурмане и все делал как бы находясь постоянно в этом дурмане, и все мои дела и поступки казались мне несерьезными, ненастоящими, игрушечными, и вообще казалось, что все вокруг меня временно, временно, временно! — что скоро все изменится, переменится, восстановится. И снова станет таким, каким было раньше, совсем недавно.

Зимой сорок первого года в Уфе скопилось огромное количество эвакуированных. Население города выросло раза в три-четыре. И проблемой номер один стала баня.

Мужские отделения везде закрыли — для мужчин работала только одна баня. Но попасть туда было невозможно. Однажды я простоял в очереди целый день, но в баню так и не попал.

На следующий день я занял очередь в шесть утра, к вечеру вошел в баню, но в это время привели уезжавших на фронт курсантов военного училища. Они с гоготом заняли все лавки, расхватали все шайки, и мне ни места, ни шайки не досталось. В одиннадцать лет, да еще в абсолютно голом виде, согласитесь, трудно было бороться за существование с уезжавшими на фронт двадцатилетними крепышами, которые, может быть, и в бане-то мылись в последний раз в жизни. Еще труднее было состязаться за шайку с тыловыми мужиками, которые были или липовыми (на мой взгляд) нахальными инвалидами, или худосочными работягами местных заводов, озлобленными из-за того, что их не берут на фронт.

В результате я только размазал на себе всю грязь и в завершение всех своих мучений, поскользнувшись, упал на каменный пол, больно ударившись спиной о какую-то железку.

В третий раз идти в баню я наотрез отказался.

Мама долго и печально смотрела на меня.

— Что же, ты так и будешь жить немытым? — спросила она, грустно вздохнув.

Да, я согласен был жить немытым, только бы не толкаться в ужасной давке среди чужих голых мужиков, которые почему-то во всех мальчишках, пришедших в баню без взрослых, видели потенциальных жуликов и воришек и готовы были в любую минуту ни за что ни про что дать каждому такому одинокому страдальцу по шее.

— Ну что ж, придется тебе, видно, идти в баню со мной, — сказала мама.

— Как с тобой? — не понял я. — В женскую баню?

— А что же делать? — печально вздохнула мама. — И старше тебя мальчики ходят с матерями. Ничего не поделаешь, война.

Вообще-то я знал, что многие ребята из нашего двора (не только эвакуированные, но и местные гордецы, бывшие на два-три года старше меня) ходят с матерями в баню — в основном для того, чтобы помочь стирать белье, а заодно и помыться.

Женщины в те времена ходили в баню с тазами (а иногда и с целыми корытами), доверху наполненными бельем для стирки. Греть воду дома, на дровяных печках, не было никакой возможности — не хватило бы никаких дров, которых и так почти ни у кого не было. Поэтому белье стирали в банях, где под рукой была горячая вода в неограниченном количестве. Ну и в помощники брали с собой своих пацанов, чтобы легче было тащить тяжелые тазы и корыта с мокрым выстиранным бельем. Это было в порядке вещей — в пору военного лихолетья никто на это не обращал никакого внимания.

Смирив гордыню, я согласился идти с мамой в баню.

Когда мы пришли на улицу Чернышевского, очередь тянулась на целый квартал. Перевязанные крест-накрест платками, полотенцами и даже простынями женщины все подряд стояли в очереди с тазами с бельем в руках, с целыми выводками ребятишек. Присмотревшись, я увидел, что в очереди вместе с матерями и сестрами действительно стоят ребята и моего возраста, и старше. Две старухи держали под руки даже какого-то немощного старика. Как выяснилось, стыдиться, в общем-то, было нечего.

Мы долго стояли в очереди сначала на улице, потом на лестнице на третий этаж. Многие женщины, устав, садились прямо на холодные ступеньки, ставили перед собой тазы с бельем и засыпали. Когда очередь чуть продвигалась вперед, их толкали, они просыпались, пересаживались на две-три ступеньки выше и снова засыпали.

В очереди, держа в руках таз с нашим бельем, я как-то пообвыкся. Я заметил, что перепоясанные крест-накрест платками и полотенцами женщины, стоявшие впереди и позади меня, глядя на меня и других мальчишек, топтавшихся рядом с ними, не только не выражают по отношению к нам какого-либо протеста, но и, наоборот, смотрят на нас даже с каким-то сочувствием и состраданием. Вот, мол, бедолаги, нет в семье мужиков — ни отца, ни брата, все, видать, на фронте, — приходится идти в баню мыться вместе с бабами.

И эти взгляды как-то успокоили меня и смирили во мне ту стыдливость, с которой я стоял в очереди поначалу. Конечно, я не ждал от посещения женской бани ничего хорошего — событие это мне, еще недавно нырявшему за шашкой Чапаева, в общем-то, не делало чести. Но ничего плохого в этом, как я понял по взглядам моих соседок, тоже не было. Но я даже не подозревал, что ожидает меня, что предстоит мне увидеть и пережить через несколько минут.


Наконец наша очередь подошла к кассе, мы с мамой купили билеты, получили по осьмушке дрянного хозяйственного мыла и вошли в раздевалку.

Я старался все время смотреть себе под ноги, но не заметить ничего из того, что происходило вокруг, было, конечно, невозможно. Женщины, войдя в раздевалку и как бы попав в какое-то свое, тайное, недоступное мужчинам царство, совершенно преображались и полностью теряли весь тот покорный вид ожидания, с которым они стояли в очереди.

Пока мы искали с мамой место, мимо нас непрерывно проходили, пробегали, проносились какие-то полуодетые тетки с распущенными, закрывающими их лица и глаза волосами в таких фантастических, ниже колен, фиолетовых и синих трусах на резинках, о существовании которых в природе я просто не подозревал.

Непрерывно распахивались двери мыльного отделения, и оттуда появлялись абсолютно голые, раскрасневшиеся, распаренные существа, облик которых потряс меня. Я никогда не думал, что раздетые женщины могут быть так разительно не похожи на одетых.

Когда мы наконец нашли место, прямо напротив нас угнездилось шумное семейство, состоявшее из бабки, матери, взрослой дочери лет двадцати, двух девчонок моего возраста и парня немного постарше меня. У всех у них в руках были тазы с бельем.

Они быстро составили тазы на полу пирамидой и начали разоблачаться. У меня зарябило в глазах. Бабка и мать разделись быстрее всех и, наклонившись, начали сортировать белье.

Я старался прятать глаза, но мать семейства так энергично хлопотала со своими тазами у меня перед самым носом, что колоссальные ее формы лезли мне в глаза сами собой. Мне стало стыдно, я покраснел, словно увидел нечто предельно запретное, но в это время мать семейства выпрямилась и, посмотрев на меня, как-то понимающе и печально улыбнулась мне, будто увидела во мне товарища по несчастью.

Потом она повернулась к дочерям и прикрикнула на них. Костлявые голенастые девчонки напоминали лягушат, а старшая дочь, уже похожая на мать, была, конечно, вся в расцвете своей щедрой молодости, и это было так прекрасно в своей откровенной близости, что я, похолодев, оцепенев, потеряв всякую способность двигаться и, может быть, даже на мгновение ослепнув, неподвижно сидел на скамейке и невидяще глазел на стоявшую в двух шагах от меня девушку.

Но больше всех из всего семейства меня поразил парень. Он стоял напротив меня, засунув руки в карманы штанов и с безразличным, безучастным, неприсутствующим видом смотрел куда-то вверх. Сплошное женское окружение, видно, так надоело ему дома, что здесь, в бане, он как бы молча говорил своей позой всем окружающим: «Глаза бы мои на них не глядели».

— Чего стоишь, как засватанный? — крикнула на парня мать. — Раздевайся, ждать тебя, что ли?

Парень перевел на меня взгляд («Куда нас завели с тобой?» — угадал я в нем безмолвный вопрос), как-то доверительно качнулся в мою сторону и вдруг, отвернувшись от всех своих родственниц, сделал головой и губами такое движение, какое делают, когда хотят плюнуть, — тьфу, провалились бы все со своей баней!

Этот смелый его поступок по отношению к собственному семейству, как ни странно, сильно помог мне в моей дальнейшей ориентации в предбаннике. Я вышел из своего оцепенения и встал со скамейки. Подумаешь, храбро подумал я, ну и что тут такого? Ну голые и голые! Эка невидаль. Противно, конечно, но что поделаешь — война. Если бы не война, разве мог бы я хоть когда-нибудь очутиться здесь? Да никогда! А теперь приходится, война! Не ходить же мне, на самом-то деле, столько дней немытым из-за своей стыдливости? Если все эти бабы нисколько меня не стесняются, то мне-то уж чего их стесняться? Ведь я же мужчина.

— Раздевайся, раздевайся, — тихо сказала мне сзади мама.

И я смело начал стаскивать с себя штаны.

Хлопотливое семейство, задевая меня тазами, локтями и кое-чем другим, двинулось в мыльное отделение.

— Если хочешь, — сказала мама, — можешь остаться в трусах…

Плевать я хотел на трусы — тьфу! Никого я и ничего не боюсь. Правильно этот парень напротив презирает все это суетливое бабье. Молодец. Тьфу!

И трусы мои полетели на скамейку вслед за штанами и рубашкой.

— Пошли! — решительно сказал я маме и взял наш таз с бельем.

Очередь постепенно втянулась в мыльное отделение. Мы довольно быстро нашли свободную лавку, и я, все так же деловито, начал помогать маме стирать белье: тер мылом собственные, рубашки и майки, полоскал полотенца и простыни, стоял в очереди за горячей водой.

Со всех сторон меня окружали разгоряченные, блестевшие от воды взрослые женщины. Но я совершенно спокойно взирал на все это. Всего этого было слишком уж много вокруг, все это никем не скрывалось, не утаивалось. Все это было не бесстыдство, а беда войны, ее изнанка, обратная сторона изломанного войной тылового быта.

Конечно, я был тогда еще очень маленьким. Мужское начало еще не просыпалось во мне, хотя в одиннадцать лет оно уже могло бы проснуться. Но я был слишком угнетен войной. И поэтому все эти голые женщины вокруг выстраивались для меня в один ряд с нашей проходной комнатой, моим ночным стоянием в очередях за хлебом, изнурительной маминой работой в две смены, моим курением (и тем, что я, привыкший учиться, сейчас не учился) и всеми остальными знаками скомканной войной жизни в длинную вереницу нелепостей бытия.