Избранное — страница 47 из 111

— Ничего, прокормим, — уверенно сказал Костя, — с голоду не умрут.

— Слышь, — спросил у Кости второй брат, — а почему все-таки с фабрики решил уйти? Ведь ты же ткач высокого разряда. Сколько тебе на ламповом из учеников до такой зарплаты расти, которую ты у нас имеешь?

— Долго объяснять, — махнул Костя рукой, — не поймете.

— А ты объясни, объясни, — усмехнулся старший Сигалаев, — мы люди понятливые.

— Сейчас к электричеству надо прибиваться, — нехотя сказал Костя, — с электричеством профессию на руках иметь.

— С электричеством? — не унимался старик. — Это почему же такое?

— А вы нешто газет не читаете?

— Читаем не хуже тебя. Ну и что там такое особенное про электричество пишут?

— Электричество теперь везде будет, — твердо сказал Костя, — по всей России.

— А ежели током тебя по кумполу вдарит? — засмеялся старший Сигалаев. — Совсем чокнешься.

— Ну, ладно, будет, — встал Костя из-за стола. — Поговорили. Мы, дураки, на новую специальность учиться будем, а вы, умные, валяйте дальше узелки свои вяжите.

Вот так он и ушел навсегда из монастыря с Клавой и тремя дочерями. Нанял клетушку в бараках за Преображенским рынком на спуске к Хапиловке. Уволился с ткацкой фабрики. И поступил учеником слесаря на Электрозавод.


Говоря братьям, что не один раз просил квартиру для себя и семьи у директора ткацкой фабрики, Костя говорил не то чтобы неправду, но не всю правду. Он просил квартиру всего один раз и больше своей просьбы повторять не стал.

У Кости Сигалаева была мечта…

На польском фронте в одном из занятых городов он нашел в офицерском казино на полу странную, удивительную картинку, надолго поразившую его воображение. На вырванной из журнала странице были изображены на большой, во всю страницу фотографии несколько абсолютно незнакомых для глаза и абсолютно одинаковых белых десятиэтажных жилых домов, прямых и стройных, как березняк, как-то необычно стоявших друг около друга — не близко и не далеко, а как-то вольно, независимо, с какой-то непривычной свободой и не прямой подчиненностью друг другу, объединенные единой, общей идеей, составляющие одновременно и произвольный, и в то же время непроизвольный ансамбль.

А рядом с домами стояла чудесная, молодая, искусственно посаженная светлая роща — юные и редкие между собой деревца, похожие на девушек-подростков, едва доставали своими как бы застенчивыми и стыдливыми кронами окон первого этажа, словно смущаясь или стесняясь заглянуть в окна.

Приятель, грамотный кавалерист, прочитал Косте название картинки, сделанное иностранными буквами, — «Деревня будущего», а молодая светлая рощица около десятиэтажных домов называлась и того чуднее — «Сквер».

Потом Косте еще несколько раз переводили понимающие люди иностранное название картинки, и оно каждый раз звучало по-другому: «Новый поселок», «Город завтрашнего дня» и так далее, но Косте, родившемуся и выросшему в угрюмой монастырской двухэтажной постройке за зубчатой стеной со сторожевыми башнями по углам, больше всего понравилось и запомнилось именно первое название — «Деревня будущего». И еще ему понравилось то, что на картинке вокруг домов нет стен и заборов с воротами и калитками.

Те же понимающие люди объяснили ему впоследствии, что на фотографии изображены не настоящие дома, а игрушечные — макеты из дерева и бумаги, и рощица-сквер тоже была не настоящая, а из бумаги, но Костя и сам вроде бы понял все это с самого начала, и для него здесь все дело было, конечно, не в этом, а совсем-совсем в другом.

Все дело было в том, что Костя Сигалаев, проживший до этого всю свою жизнь на Преображенке, среди убогих одноэтажных лачуг, просто не подозревал, что на белом свете есть, или могут быть, или должны быть такие красивые, такие устремленные вверх белые дома со столькими этажами, которые, по всей видимости, предназначены не для того, чтобы молиться в них богу, а для проживания людей.

Нет, конечно, и он не один раз в своей жизни видел высокие дома — Кремль, например, с его башнями, «Ивана Великого», да и очень высокие церкви ему попадались неоднократно и в России, и на Украине, и на польском фронте.

Но церковь есть церковь. В ней живет бог, а не человек, а если и попадались высокие дома в центре Москвы, в которых жили люди, то стояли они все как-то поодиночке, на отшибе, а эти, на картинке, стояли все рядом друг с другом, все вместе. И кроме того, в высоких домах в центре Москвы (Костя это понимал) жили особые люди, не чета ему, рыжему ткачу с ткацкой хапиловской фабричонки на Преображенке. А в этих домах, на картинке, пусть их даже еще не было в природе, пусть они только еще должны были быть построены в будущем, в этих домах, судя по их простоте, незатейливости и еще по тому, что они стояли рядом друг с другом, все вместе, могли бы жить (Костя чутьем догадывался об этом) и такие люди, как он сам.

И Костей Сигалаевым завладела мечта — пожить когда-нибудь с Клавой и своими девчонками вот в таком высоком, светлом, белом многоэтажном доме, который с такой захватывающей сердце ясностью и силой устремлен вверх, в высоту, к облакам, посидеть с Клавой вечером в рощице-сквере, рядом со своим высоким многоэтажным домом, чтобы никуда не нужно было бы ехать на трамвае (ни в Сокольники, ни в Измайлово). Обниматься бы с Клавой и целоваться в темноте и говорить бы друг другу те самые, единственные их слова, а потом Клава положит ему голову на плечо, а он обнимет ее — и так бы сидеть всю ночь до утра и ощущать рядом с собой знакомое и каждый раз новое тепло любимой женщины, матери твоих дочерей; и родной дом, своя собственная квартира с несколькими окнами совсем рядом, всего в двух шагах…

Вот такая мечта завладела Костей Сигалаевым на польском фронте. Он тщательно сложил тогда и спрятал красивую картинку во внутренний карман гимнастерки, но в скором времени пришлось возвращаться домой, в келью бывшего монастыря, и жить с женой и маленькими дочками в углу, за занавеской, а потом и вовсе перебраться в деревянный барак, в маленькую полутемную клетушку, но это хоть была своя каморка, здесь ты сам себе был хозяин, и не надо было таиться за занавеской, боясь потревожить родителей и братьев, и это было уже хорошо.

С ткацкой своей маломощной фабричонки Костя Сигалаев тоже ушел не просто так. Конечно, электричество было дело новое, привлекательное. Об электричестве писали все газеты, грозясь «подпоясать кушаком электростанций» всю Россию и в каждую, даже самую дальнюю медвежью берлогу просунуть «эдисонову свечку», запаянную в стеклянный колпак без воздуха. Поэтому идти на ламповый завод сам бог велел. Ремесло было стоящее, с дальним прицелом. Каждый хорошо понимающий о себе человек стремился встать ближе к электричеству — то ли к телефону, то ли к телеграфу, то ли к радио, то ли еще к каким-нибудь проводам или приборам.

Но Костю Сигалаева привлекало перейти на Электрозавод не только это. Ему нравился сам завод — огромное красного кирпича многоэтажное и многоквартальное здание возле Журавлевой горки, где сливались Яуза и Хапиловка. Он любил иногда, стоя на Журавлевой горке, смотреть, как в пересменку входят и выходят через огромные заводские ворота, похожие на ворота старинной крепости, сотни и даже тысячи людей, только что остановившие свои станки, только что покинувшие свои верстаки или, наоборот, спешащие к станкам, верстакам, плавильным печам, тиглям, паровым молотам, паяльным лампам, инструментам, подъемным и козловым кранам. (А что происходило во время пересменки на их двухэтажной ткацкой фабричонке? Проскочат через фанерные дверцы проходной, похожей на чулан, два-три десятка человек, и дело с концом.)

Электрозавод с его вздымающимися над входными воротами на добрую сотню метров вверх двумя крепостными башнями из темно-красного кирпича был похож на старинный рыцарский готический замок, которых во множестве перевидел Костя на польском фронте. И за этими могучими крепостными заводскими башнями, за этими коренастыми заводскими крепостными воротами угадывалась какая-то широкая, единая и мощная жизнь, подчиненная задачам и целям не столько даже сегодняшним, сколько завтрашним, какое-то шумное, напряженное и втягивающее в себя весь мир дыхание гигантского дерзкого и живого существа, состоявшего из десятков тысяч вдохов и выдохов настроенных на общий ритм, на одинаковые волнения и тревоги людей, машин и механизмов.

Это была крепость труда, концентрация миллионов слитых воедино металлических и мускульных усилий, средоточие высших планов времени и хорошо отработанных приемов исполнения этих планов.

И Костя Сигалаев, стоя на Журавлевой горке и глядя на торжествующую над всей окрестностью махину Электрозавода, чувствовал, что его тянет в эту многоэтажную крепость труда из деревянного сарайчика его полукустарной ткацкой фабричонки с ее допотопными ленточными трансмиссиями, с ее громоздкими маховиками и полуистлевшими приводными ремнями, с ее печально вздыхающими от ветхости паровыми машинами, современницами царя Гороха. Костя Сигалаев чувствовал, что его тянет на Электрозавод, в эту цитадель современной, а главное — будущей, индустрии всеми силами души, и противостоять этой тяге не сможет никто и ничто.


Идти в ученики, когда у тебя трое детей на руках, дело, конечно, не из легких. Костя попробовал уговорить перейти вместе с ним на Электрозавод и Клаву, но та наотрез отказалась, и Костя понял, что Клава не уйдет с фабрики хотя бы только из-за своих подружек по шпульному цеху, с которыми у нее сложились за несколько лет общей работы чисто женские и поэтому навсегда нерасторжимые отношения.

Поначалу Сигалаеву не совсем повезло — он попал в бригаду, где ему, несмотря на его возраст, хотели было навязать (как было принято по старинке всегда поступать с учениками) роль мальчика на побегушках: сходи в инструменталку за гайками, подмети пол на участке, промой в керосине болты, в обеденный перерыв слетай в магазин на Введенскую площадь и т. д.

Но когда в цеховые организации пришли из отдела найма сигалаевские документы и с ними познакомились (многодетный отец, участник гражданской и царской войн, ткач высокой квалификации, пожелавший изменить профессию в соответствии с задачами момента, — прямо так Костя и написал в заявлении), его вызвал к себе парторг цеха поговорить по душам.