Избранное — страница 58 из 111

ка Октябрь. Но самым главным качеством его живого и деятельного характера, пожалуй, было безусловное и какое-то безоглядное, бескорыстное стремление всегда и везде все делать первым: рисковать, испытывать судьбу, влезать в самые невероятные ситуации, во всем идти до конца, без всяких компромиссов.

Однажды мы поехали на Архиерейские пруды, в Черкизово, где была построена пятиметровая вышка для прыжков в. воду. Все мы залезли на вышку, посмотрели вниз и с ужасом полезли обратно по лесенке. А Генка остался.

Он подошел к самому краю деревянного настила, взмахнул руками и «ласточкой» полетел вниз, но в воздухе перевернулся и так страшно ударился спиной, что у нас похолодели ноги.

Когда Октябрь вылез из воды, спина у него была багровокрасная, как ошпаренная. Трусы от сильнейшего удара о воду разлетелись в клочья, наискосок через позвоночник шел иссиня-черный кровоподтек, но Генка улыбался. На глазах у него невольно, помимо отчаянного его желания не плакать, навернулись слезы, губы были искусаны, но он улыбался.

Вот такой был парень, дворницкий сын Генка — Октябрь.


Еще в нашем подъезде на пятом этаже, напротив Семена Бумажного, жил иностранный мальчик Ференц Керекеш, сын венгерского рабочего-коммуниста, эмигрировавшего в СССР от фашистов. Отец Ференца работал на Электрозаводе и поэтому тоже жил в нашем доме. Ференца мы видели редко — он учился в какой-то специальной школе-интернате для иностранцев в центре города и домой приезжал только на воскресенье. Мы называли Ференца Федей, он охотно откликался на это имя, но, в общем-то, был задумчивым, замкнутым в себе мальчиком и ни с кем из нас близко не сошелся.

Можно было бы отметить еще одного обитателя нашего подъезда — десятилетнего жизнерадостного хулигана Грачева, жившего на шестом этаже, но его презирали даже соседи по лестничной площадке братья Силаковы. Жизнерадостный хулиган Грачев постоянно издавал у нас во дворе какой-нибудь шум: он или катал железный обруч, или мчался с оглушительным грохотом между домами на подшипниковом самокате, или бил где-нибудь стекла, или мучил кошек, дразнил собак, отрывал от забора доски — одним словом, непрерывно и без всяких уважительных причин где-то мелко шкодничал, «кусочничал», и его в нашем подъезде не любили, тем более что и сам он все время держался в стороне от общей компании.

Еще жила у нас на третьем этаже испанская семья Сагасти, тоже уехавшая со своей родины от фашистов, от генерала Франко. Это было очень шумное семейство. Они иногда так громко и страстно обсуждали свои самые обыкновенные житейские дела, что соседям казалось, что у испанцев вот-вот начнется какая-нибудь смертельная драка с поножовщиной и морем крови. Соседи подходили к дверям квартиры Сагасти и, желая предотвратить кровопролитие, нажимали на звонок. Дверь распахивалась настежь, на порог высыпало, как правило, полностью все семейство, от мала до велика; очень возбужденные, черноволосые, со сверкающими глазами, но абсолютно мирные люди приглашали заходить, угощали красным вином, маслинами, сыром, показывали фотографии родных мест и родственников, оставшихся в Испании.

Особенно часто любил заходить в гости к семье Сагасти отец Генки и Леньки Частухиных дворник Евдоким. Причем все свои визиты он совершал на уровне международных контактов, твердо зная при этом, что два стакана красного в каждый визит ему обеспечены как минимум. Евдоким садился на кухне, брал поднесенный хозяйкой стакан вина и долго обсуждал с семейством Сагасти проблемы испанской жизни, закусывая маслинами и сыром. Все симпатии Евдокима, безусловно, были на стороне попранной испанской демократии. Мятеж генерала Франко Евдоким безоговорочно осуждал.

Я тоже любил заходить в гости в квартиру Сагасти, но привлекали меня туда, конечно, не красное вино и овечий сыр, а нечто совсем другое. Все дело было в том, что у Сагасти был старший сын — будущий известный футболист Луис. (В пятидесятых годах он выступал за московские команды мастеров «Торпедо» и «Крылья Советов».)

Луис Сагасти был настоящий атлет — высокий, стройный, порывистый, с жесткими складками профессионального форварда около рта. Иногда я часами просиживал на кухне у Сагасти, слушая, как рассказывает Луис родственникам по-испански все перипетии своего последнего матча. Я, конечно, ничего не понимал в сбивчивой и взволнованной речи Луиса, но мне казалось, что я понимаю все — настолько живо и темпераментно он говорил, такими красочными и выразительными жестами он сопровождал свои рассказы.

Но больше всего из всех этажей и квартир нашего подъезда я любил бывать в гостях, естественно, у соседей Сагасти по лестничной площадке — в семье Клавы и Кости Сигалаевых.

Девятая глава

Рыжее семейство Сигалаевых занимало в нашем подъезде на третьем этаже трехкомнатную квартиру. В одной комнате жили Костя и Клава, во второй — три старшие дочери, Тоня, Зина и Аня, а третья комната принадлежала трем младшим сестрам — Алене, Тамаре и самой маленькой Галке. В этой третьей комнате вдоль стен (как в сказке о трех медведях) стояли три кровати, а посередине комнаты стояла самая настоящая черно-желтая школьная парта. (Ее собственноручно сделал для младших дочерей глава семейства Костя Сигалаев. Раздобыл необходимые материалы — доски, винты, краски — и сколотил парту.)

Парта эта чрезвычайно привлекала мое внимание. В школе парт было много, в школе парты были как бы принудительным ассортиментом всеобщей дисциплины, правил поведения и т. д., и это было уже неинтересно. В школе за парты нас загоняли после перемен, в школе за партами надо было сидеть сорок пять минут, почти не шевелясь, в школе вставать из-за парты можно было только с разрешения учителей.

А здесь, дома, в квартире, эта единственная парта имела совершенно другой смысл. Здесь за нее можно было садиться когда захочешь и вставать когда захочешь. Здесь за партой можно было сидеть не сорок пять минут, а сколько захочешь — пять, десять, двенадцать, и в любую секунду можно было встать и, ни у кого не спрашиваясь, пройтись по комнате и снова сесть (полная свобода), и в любую секунду можно было устроить себе перемену, а то и две большие перемены подряд. За этой партой вовсе не требовалось сидеть не шелохнувшись, а можно было сидеть как хочешь — развалясь, откинувшись, согнувшись, скособочившись, поджав под себя ногу. Одним словом, это была не парта, а чудо — символ полного освобождения от ненавистных мелочей школьной «инквизиции» (и в то же время с полным соблюдением всех привычных школьных аксессуаров — внутренний ящичек для тетрадей и книг, внешняя наклонная доска, чтобы класть на нее тетради, когда нужно писать, и откидная доска, которую можно было открывать и закрывать когда захочешь, которой можно было громко хлопать сколько душа пожелает).

Письменного стола в квартире Сигалаевых ни в одной комнате не было, и если кому-нибудь из взрослых нужно было что-нибудь написать, все приходили в комнату младших и садились за парту. Сам глава семьи, Костя Сигалаев, занимаясь в разных заводских кружках по повышению квалификации, очень любил делать за партой свои «уроки». А старшие сестры, отвечая на записки и письма кавалеров, тоже часто усаживались за парту, брали обгрызенные ручки младших сестер, вырывали из их тетрадей листки в косую линейку и писали на них свои коварные или доверчивые ответы.

Я обычно приходил к Сигалаевым по вечерам — делать за партой уроки вместе с Аленой Сигалаевой, с которой мы учились в одном классе с первого по четвертый. У самого у меня стоял в нашей квартире прекрасный письменный стол, но делать уроки дома, когда их можно было делать, сидя рядом с Аленой, изредка наблюдая в открытую в коридор дверь за таинственным, загадочным женским бытом семьи Сигалаевых, было бы, конечно, просто смешно.

Вот пробежала по коридору голенастый подросток Тамарка, поймала взглядом мой взгляд, показала мне язык — э-э! — и убежала. Вот подошла к зеркалу около вешалки пышноволосая рыжая красавица Тоня, с достоинством оглядела себя, встала к зеркалу одним боком, другим, повернулась спиной, выгнулась, усмехнулась в адрес кого-то неизвестного, посмотрела на меня своими большими серо-голубыми глазами и исчезла, как нереальное, сказочное видение. (А рядом со мной, низко склонившись к тетради, скрипит пером самая красивая, самая сероглазая сигалаевская сестра, моя одноклассница Алена.)

Вот появилась в коридоре Аня, села на низкую табуретку около вешалки, сняла тапочки, надела туфли, поправила чулки, встала, вплотную приблизила лицо к зеркалу, вздохнула, ущипнула одну бровь, потом вторую, поджала губы, провела по ним пальцем, быстро повернулась в нашу сторону, увидела меня, смущенно улыбнулась и ушла. (А рядом со мной решает примеры столбиком самая стройная, самая загадочная, самая огненно-рыжая сигалаевская сестра — точная копия Клавы, вся в мать — моя одноклассница Алена.)

Проковыляла по коридору в кухню, вернулась обратно, вошла к нам и подошла к парте маленькая рыженькая Галочка.

— Хочешь пирожок? — спрашивает тонким-тонким голосом Галочка, тронув меня за колено.

Я улыбаюсь и беру пирожок. (А рядом со мной спрягает неправильные глаголы такая строгая в профиль, такая аккуратная, такая вся в белых бантах, белых манжетах и белом кружевном воротничке, такая сосредоточенная, такая недоступная и такая красивая моя одноклассница Алена.)

Зина подошла к зеркалу. Она полуодета — на ней только юбка и туго обтягивающая ее майка. Волосы Зины спутаны, она вся какая-то усталая, вялая, неопределенная.

Долго стоит Зина около зеркала, ничего не замечая вокруг себя. Она то приближается к зеркалу, то отдаляется от него, потом берет расческу, нехотя перекидывает все волосы на одну сторону, на другую, делает себе челку, собирает волосы в пучок, открывая нежный затылок в кудрявых золотистых завитках, достает помаду, красит губы, облизывает их, потом, махнув рукой, стирает помаду, уходит в комнату и тут же возвращается — уже в какой-то веселенькой, красно-зеленой кофточке в полосочку, вынимает из маленькой сумочки пудреницу, проводит несколько раз бархоткой по л