ерки.
О самом себе Николай думать не хотел. В свободное от службы время он пил с соседями по казарме шнапс, валялся на койке, разглядывая иллюстрированные французские журналы с обнаженными красотками.
Иногда сослуживцы приглашали его прогуляться в центр (завод стоял на окраине большого промышленного города), и они заходили в пивные, в гаштеты или в кино, где смотрели хронику победоносного наступления войск фюрера на Южном фронте. Два-три раза посетили солдатский бордель, но там всегда было полно фольксдойче и выздоравливающих немецких военнослужащих из окрестных госпиталей.
После таких выходов в город на душе у Крысина повисал камень, сумрачно и подавленно тосковалось о чем-то… О чем? О прошлой жизни?.. Нет. Вся прошлая жизнь — Преображенка, Тоня, отец, мать, братья — все это ушло куда-то далеко, провалилось в преисподнюю, осталось за черной ночью его пленения, засохло и отломилось от него, как сгнивший сучок. Все прежнее рассыпалось в прах, растаяло в сырой и ядовитой туманной дымке, исчезло за какой-то нереальной чертой, на которой громоздились клубки человеческих внутренностей, оторванные руки и ноги, оскаленные черепа, за той самой чертой, вдоль которой тянулись длинные-длинные ряды уложенных на землю мертвых немецких солдат и вереницы еловых и березовых крестов на лесных опушках. Туда возврата больше не было.
Да, вся прежняя жизнь осталась в прошлом. А в настоящем была только сосущая, щемящая пустота, только необъяснимый, холодный, липкий, брезгливый страх и какая-то слепая, обезображенная, смердящая безысходность, от которой хотелось заскулить, завыть и уползти, убежать куда-нибудь, все равно куда, в любую сторону, но бежать теперь уже было некуда… В настоящем ничего нельзя было изменить по своему усмотрению и желанию, и от этого рождалась тягостная апатия, тупое бессилие, жалкое бездействие.
Он часто, бессмысленно и неопределенно думал о побеге или о самоубийстве, но понимал, что не сделает ни того, ни другого — не хватит духу. Дни, проведенные в похоронной команде, разрушили его волю, скомкали и выжгли душу дотла.
…Однажды гауптман, начальник заводской охраны, вызвал Крысина к себе.
— Ваша мать была полькой? — спросил он.
— Наполовину, — нехотя ответил Николай.
— Вы знаете польский язык?
— Немного…
— Получены сведения, — сказал гауптман, — что среди польских военнопленных готовится побег. Освобождаю вас от всех видов караульной службы. Вам поручается в рабочее время постоянно находиться среди польского контингента. Патрулируйте все места на территории завода, где будут появляться поляки. Прислушивайтесь, не обнаруживая знания языка, к их разговорам, старайтесь найти приготовления к побегу. За конкретно представленные результаты будете поощрены и повышены в звании… Вопросы есть?
— Вопросов нету, — глухо ответил Николай и тоскливо подумал о том, что с этой минуты что-то навсегда меняется в его жизни: какая-то мохнатая, костистая лапа легла ему на горло и, начав сжиматься, толкает его на край обрыва…
И он увидел себя падающим в пропасть — его собственное тело, как бы отделившись от него самого, медленно вращалось с разбросанными в стороны руками и ногами, все ниже и ниже опускаясь на белое дно глубокого ущелья, все ниже и ниже… И не было никакой возможности хотя бы на миг остановить это падение, никакой надежды (и. не хотелось уже) ухватиться хоть за что-нибудь. Никаких сил — ни физических, ни душевных. Он неостановимо погружался в ощущения некоего странного, затяжного парашютного прыжка — без парашюта. Неудержимо ввинчивался в бесплотное кружение своего собственного тела, которое он больше не контролировал.
Свободное падение. Бестелесное скольжение вниз под действием силы тяжести, которую кто-то вынул из него, которая находилась теперь в чьих-то чужих, оловянных, безжалостных и цепких руках. Падение во всех смыслах этого слова. Под действием силы тяжести — тяжести последних месяцев его жизни.
И удивляться тут было нечему. Рано или поздно это должно было произойти. Рано или поздно гауптман должен был заставить его делать что-либо похожее. Не сегодня, так завтра. Не это, так другое… Теперь это произошло. Чему быть, того не миновать. Не думал же он, Крысин, на самом-то деле, что, подписывая вербовочное полицейское обязательство, отделается только обысками у ворот?.. А поляки подвернулись случайно, из-за Фроси. При зачислении в отряд он написал в единой учетной гестаповской карточке, требовавшей от государственных служащих неарийского происхождения подробно указывать наличие славянской крови — чуть ли не до пятого колена, и про свои судимости, и про то, что мать у него наполовину полька. Теперь судимости должны были помогать ему, а не мешать, как раньше.
Так траурно и скорбно, но логично и трезво рассудил бывший советский сержант, а ныне немецкий полицейский Николай Крысин о новом испытании, которое посылала ему его неугомонная и «щедрая» военная судьба. И, рассудив так, смирился со своей незавидной и скорбной участью.
Среди полицаев, охранявших завод, нашелся еще один знаток польской «мовы». Это был высокий, нескладный украинец по прозвищу Лимон. Свою кличку он получил за то, что с худого, длинного и желтого лица его никогда, даже в самых неподходящих для своего хозяина случаях, не исчезало выражение презрительно-кислого недовольства всем белым светом сразу.
Лимон был из раскулаченных. До революции он, по его собственным рассказам, «дюже гарно» жил с отцом в одной из западных областей. Когда их места после гражданской войны отошли «до панов», семья перебралась в Центральную Украину. На новом месте тоже зажили «дюже гарно». Отец имел «зажиток», то есть хорошие деньги, и умел ими распорядиться. На дворе у них якобы всегда «працювали пять-шесть хлопцыв-наймитов». Но в тридцатые годы «зажиток» отобрали, батька наладили в Соловки, а ему самому пришлось поступить работать на «якись железяку», то есть обходчиком на железную дорогу. На войне он побыл недолго, так как «нэма дурнив» воевать «з нимцами за москалей». В первом же бою он «поховався», а потом «подався до германа. И уси дела».
Этого лихого вояку, этого красавца и гусара гауптман и определил Крысину в напарники для операции против лагерной «ржечи посполитой». У Николая скулы сводило от смеха, когда Лимон неотесанной жердиной болтался перед ним со своей желтой лошадиной и вечно кислой улыбкой на кривых губах. Такого бравого помощника, «трясця його дышло», можно было пожелать только своему врагу. Но… выбирать не приходилось.
Крысин и Лимон начали патрулировать территорию завода. Они обходили цехи, мастерские, гараж, ветку железной дороги, склады готовой продукции и только что привезенного сырья, заглядывали во все уголки большого заводского двора, под все ящики и тюки, во все щели и ямы. Нигде никаких приготовлений к побегу обнаружить не удавалось.
Как-то, завернув под гулкие своды нового строящегося цеха, присели на доску за штабелем древесины, хотели закурить, но в это время в цех вошли трое в полосатых куртках, таких же штанах и круглых шапках, в тяжелых ботинках на деревянной подошве. Они несли на плечах тавровую железную балку, сбросили ее на землю и сразу же оглянулись по сторонам, прислушиваясь.
— Послезавтра в одиннадцать вечера, — сказал по-польски один из полосатых. — Сразу после отбоя. За ночь уйдем километров на тридцать…
— Где будет подкоп? — спросил второй.
— Сзади четвертого барака.
— А часовой у барака? — спросил третий.
— Будет снят…
— Кем?
— Мною.
— Сколько всего имеете оружия?
— Три самодельных пистоля, шесть тесаков.
— Подпольный комитет план побега утверждает… Связь по-прежнему через вас?
— Да, через меня.
— Пошли…
Трое взяли на плечи балку и вышли из цеха.
И здесь Николай оценил идею гауптмана — патруль из двух человек. Если бы не Лимон, можно было бы назвать более поздний срок побега и дать полякам возможность уйти на тридцать, а то и больше километров. Но теперь они с Лимоном были повязаны друг с другом. Если один, предположим, соврет или ошибется, второй, желая выслужиться, тут же настучит на него.
…В день, назначенный на побег, начальник охраны скрытно собрал вокруг четвертого барака все имевшиеся в его распоряжении полицейские силы. Часовым возле барака, которого должны были «снять», гауптман поставил Крысина (Николай похолодел, узнав об этом накануне. Но гауптман логично объяснил свой выбор — знание польского языка. Стоя около польского барака, можно узнать новые сведения о побеге).
Весь день, до выхода на пост, Крысин мысленно посылал проклятия на голову мамы Фроси — черт его дернул родиться в Сибири от внучки польского повстанца… Да и отца за его выбор Николай проклинал в тот день не меньше, чем мать. Не мог, что ли, найти себе другую бабу?.. Терзайся теперь тут, пся крев, из-за них, клади свою голову из-за того, что спутал их бес ненароком на кривых дорогах сибирской каторги.
Почему люди вообще должны нести на себе тяжесть своего случайного появления на белый свет? Ведь никто же заранее не может знать — кто будет его отцом и матерью? Они встречаются случайно, и от этой случайности человек потом может страдать всю жизнь. Не за это ли бог и посылает людям мучения, не за это ли и наказывает их — за грех случайности их рождения? За то, что родители сыплют «до кучи» в общий котел без разбора, без всякого смысла, дурное свое семя, а потом вылупляются из этого варева убогие гадкие утята, потом вылезают из этого котла на белый свет удивленные, ошпаренные случайностью своего происхождения неказистые людишки, «хромые» душой и судьбой…
Ведь могли же, наверное, быть у него, у Николая Крысина, другие отец и мать, мог бы он произрастать и не на «вшивом дворе» — без блатного папашиного наследства, которое, как всегда говорили на Преображенке, было у него, у Кольки, в крови с детства… И тогда все могло бы быть совсем по-другому, вся жизнь… И может быть — может быть! — не было бы ни плена, ни похоронной команды, ни полицейского мундира, и не нужно было бы, пся крев, из-за материной польской крови идти становиться на пост к четвертому бараку…