Избранное — страница 99 из 111

— Его тут все боятся, — объяснила Тоня Сигалаева, — он два раза по рядам пройдет и полную сумку с картошкой и яблоками домой несет. Никогда копейки не платит.

— А в мясном павильоне чем берет? — улыбнулся Колька. — Курями или бараниной?

— Он мяса не ест, — сказала Тоня.

— Вегетарианец, значит?! — захохотал Колька.

— Ты не смейся, — сказала Тоня. — Он если у кого два раза картошку или яблоко возьмет, так этот человек за ним как за каменной стеной. Смело может торговать, ничего не бояться. «Суворов» у кого берет, тех в обиду не дает.

— Так-так, — прищурился Колька, — интересно, очень интересно.


Через пару дней Николай Фомич знал о «Суворове» все. Свой уникальный промысел «Суворов» извлек из насущной житейской необходимости — ему действительно нельзя было есть мяса. Сначала «Суворов» ходил каждый день в овощные ряды как обыкновенный покупатель — подолгу и подешевле выбирал продукты. Но потом, присмотревшись, он постепенно уяснил для себя некоторые закономерности рыночной жизни. Здесь, как выяснилось, «правила» не только копейка. В обстановке войны существовали на базаре и другие законы, не всегда заметные для невнимательного наблюдателя, но зато хорошо видные заинтересованному взгляду.

Одна из первых этих закономерностей состояла в том, что многие колхозники и жители московских пригородов как бы стеснялись торговать на базаре во время войны. Просить высокую цену у своего же русского человека, в то время как на фронте льются реки русской крови и каждый день умирают тысячи русских людей, когда вся страна (старики, женщины, дети) в тылу надрывается в непосильном труде, — просить высокую цену в таких обстоятельствах многие приезжавшие торговать на базар считали как бы делом не то чтобы совсем уж неудобным, а каким-то неловким, несовестливым.

Но рынок есть рынок. Он не признавал ни морали, ни нравственности. Рынок диктовал свои законы, рынок требовал прибыли. Не продашь свой товар — не вернешь вложенные в него деньги. А не получишь назад свои деньги — не купишь того, что тебе самому необходимо в хозяйстве. Как говорится, товар — деньги — товар. Спорить с этим, хребтом понятым и мозолями оплаченным, правилом не приходилось. Особенно во время войны, когда нужных в крестьянском и пригородном хозяйстве товаров была полная недостача кругом. В конце-то концов, не для убытка себе самому привозит человек свой товар на базар для продажи.

И возникло душевное неудобство, противоречие. С одной стороны, требовалось подчиняться законам рынка, а с другой стороны, эти законы теребили совесть, рождали внутренний упрек самому себе, вносили разлад.

Конечно, соображения такого порядка отягощали не подавляющее большинство стоящих за базарными прилавками в белых фартуках людей. Но они, эти соображения, возникали у многих, и особенно у женщин. «Суворов», обнаружив это противоречие у продавцов овощных рядов, сразу же использовал его в своих интересах. Постепенно он вошел во вкус и у наиболее постоянных продавцов начал брать необходимое в долг. И ему давали.

…Обо всех этих перипетиях и обстоятельствах своей жизни «Суворов» и рассказал Николаю Фомичу Крысину, который, выбрав момент, как бы случайно познакомился с ним и пригласил выпить по стакану красного вина в коммерческом буфете ресторана «Звездочка».


— Хорошо устроился, — подвел итог Колька рассказу «Суворова», — ничего не скажешь.

— Жить-то надо! — грубым своим голосом сказал «Суворов». — Ну-ка, возьми еще по стакану.

Колька кивнул буфетчику:

— Повтори, Силыч.

Чокнулись, выпили.

Колька вплотную придвинулся к «Суворову».

— Глянь в окно…

— Ну, глянул, — обернулся к окну «Суворов».

— Чего там видишь?

— Плешка Преображенская, народ…

— А народ что делает?

— Известно что — барахлом торгуют.

— Сколько ты барыг здесь, на Преображенке, знаешь, — спросил Крысин, — которые каждый день не меньше одной косой чистыми на руки имеют от своих дел?

— Надо подумать…

— Думай.

— Человек десять, пятнадцать.

— Так вот, надо так сделать, — твердо сказал Крысин, — чтобы они треть своего барыша сюда к нам в буфет приносили. Тебе и мне.

— А за что же они нам понесут?

— А за что тебя в овощном ряду морковкой бесплатно кормят?

— Понял, — усмехнулся «Суворов». — Только барыги — это тебе не колхозники. У них свои люди есть.

— И у нас свои люди есть. Старшего лейтенанта милиции Частухина знаешь?

— Кто ж его не знает!

— Так это свояк мой. На родных сестрах мы с ним женаты.

— Ну-у? — удивился «Суворов».

— Вот тебе и «ну».

— А дальше что?

— А то. Я рядом с ним как-нибудь по барахолке мимо всех барыг пройдусь пару раз, чтоб запомнили. А потом рядом с тобой мимо этих же барыг пройдусь. А потом мы их под локоток возьмем, отведем в сторону и шепнем в розовое, а может и в мохнатое ухо: завтра утром в буфет, в «Звездочку», принесешь триста рублей. Вот об это самое место.

И Колька постучал ладонью о стойку буфета.

— Не принесут, — усомнился «Суворов».

— Все, конечно, не принесут, — согласился Колька. — А один какой-нибудь принесет. И может быть, не сразу. Но мы его еще раз в буфет пригласим. Сперва сами угостим. А потом вот это покажем. — Крысин оглянулся — в буфете никого не было — и слегка потащил из кармана парабеллум.

— «Пушка»? — нахмурился «Суворов».

— Она самая, — улыбнулся Колька.

— Я на «мокрое» не пойду, — сказал «Суворов». — С моими кишками в тюряге не проживешь.

— Да ты не дрожи раньше времени, орел помидорный! — поморщился Крысин. — Кто тебя на «мокрое» посылает?

Он как-то сразу интуитивно понял, что с этой минуты «Суворов», дав слабину, полностью будет находиться в его, крысинских, руках, что теперь (если союз их состоится) «Суворов», чтобы не вспоминать эту минуту своей слабости, будет беспрекословно подчиняться, и поэтому безо всякой опаски оскорбил его, назвав помидорным орлом, стараясь сразу же, с первых шагов сломать его волю и подчинить ее себе.

Но «Суворов» оказался крепким пареньком.

— Ты насчет орлов полегче, — предупредил он. — А то возьму клешней тебя за душу и темечком в нюх поцелую. И будешь здесь лежать, отдыхать. А я к своим помидорам пойду.

Кольке этот ответ понравился.

— Ну, вот это разговор, — одобрительно сказал он. — Ты эти же самые слова тому барыге и скажешь, который первый нам деньги не принесет… А то сразу про «мокрое» начинаешь! Кому оно нужно, «мокрое»?

— А зачем «пушку» лапаешь?

— Для понта… Вот видишь, даже ты увидел ее и дал «сок». А какой-нибудь несчастный барыга из фрайеров сразу полные штаны наложит. И не на триста, а на все пятьсот скинется, понял?

Девятнадцатая глава

В детстве мне иногда казалось, что моя родина, Преображенская застава в Москве, всегда была отмечена присутствием какого-то особого исторического духа, печатью личности Петра I, проведшего здесь свою юность под сенью угрозы физической расправы со стороны родной сестры — сидевшей в Кремле и незаконно захватившей царскую власть правительницы Софьи.

Много раз я пытался представить себе, как темной августовской ночью, напуганный известием о том, что Софья движется со стрелецкими сотнями из Кремля, чтобы лишить его жизни, обезумевший от страха молодой Петр выбежал в одном нижнем белье на крыльцо Преображенского дворца, вскочил на лошадь и белой тенью метнулся в ночи через Преображенскую площадь вниз к Яузе, мимо потешной крепости Прешбург (сейчас на этом месте стоит больница имени Ганнушкина) и дальше, по Стромынке и Русаковской улице в Сокольническую рощу. И только здесь, в Сокольниках, догнал его Меншиков с одеждой, помог надеть штаны, и, окруженный стольниками и офицерами потешного Преображенского полка, поскакал царь вдоль Ярославского шоссе через березовые перелески, тронутые первой осенней желтизной, навстречу занимавшейся холодной зеленоватой заре, в Троице-Сергиеву лавру…

Спустя несколько лет, после подавления стрелецкого бунта, сюда же, в село Преображенское, свозили на казнь мятежных стрельцов. В центре Преображенской площади (там, где сейчас трамвайный круг) был построен большой эшафот из свежевыпиленных досок, пахнущих смолой. Вокруг эшафота четырехугольным каре стоял гвардейский Преображенский полк. Усатые, огромные гренадеры молча смотрели, как по ступеням эшафота поднимаются в белых рубахах со свечами в руках изломанные, измученные пытками стрельцы. Трещали барабаны. Трескуче горели поднятые над головами гвардейцев факелы. Стрельцы, подходя к плахе, кланялись на все четыре стороны и покорно ложились под топоры. Палачей было несколько. Топоры стучали почти непрерывно, как в мясной лавке. Головы мятежных стрельцов скатывались с плахи одна за другой. Обезглавленные тела на глазах ожидающих казни оттаскивали в сторону, как мешки с отрубями, и сбрасывали с эшафота. Кровь ручьями лилась на белые, пахнущие смолой доски. Их то и дело посыпали опилками. Лица стоявших за солдатами жителей Преображенской слободы были охвачены ужасом от размеров этой гигантской казни, от огромного количества бородатых мужчин, безропотно всходящих на эшафот по двум лестницам навстречу своей смерти. И только лицо Петра, сидевшего верхом на лошади в центре гвардейского каре, было бесстрастно и каменно неподвижно. Он помнил свое бегство из Преображенского, когда несколько лет назад стрельцы собирались лишить его жизни здесь же, в Преображенском. Теперь исторический час пробил. Но это была не месть. Стрельцы были олицетворением старой, византийской Руси. И Петр рубил головы не только стрельцам. Он рубил голову прошлому, мешавшему его новым делам, тормозившему сближение России с Европой.

Да, главное действие знаменитых массовых стрелецких казней произошло именно здесь, у нас на Преображенке. (А сцена на Красной площади, запечатленная на известной картине Сурикова, всего лишь эпизод стрелецкой казни.) И в этом смысле Преображенскую площадь без всяких преувеличений можно смело отнести к разряду весьма значительных мест русской истории. Здесь была завершена одна из самых суровых глав нашей истории, были дописаны ее последние страницы. Здесь, в грозных отблесках факелов огромных усатых гвардейцев-преображенцев, усталое прошлое прощалось с нетерпеливым будущим. Здесь начинался поворот русской исто