Избранное — страница 18 из 39

Спиритический сеанс

В газете «Псковский голос» губернатор барон Медем был назван «баран Медем», в следующем номере извинились за опечатку. Конечно, это сделали сами наборщики, но в семействе вице-губернатора имя преступника попытались выяснить с помощью спиритического сеанса.

У нас тоже иногда устраивались такие сеансы. За небольшой деревянный стол садились четыре-пять человек, клали на него растопыренные руки, и стол начинал двигаться, подпрыгивать и стучать. Но считалось, что стучит не стол, а души умерших людей, которых кто-нибудь — обычно Глеб — вызывал с того света. Можно было, например, вызвать Александра Македонского: «Александр Македонский, ты здесь? Если да, постучи два раза». Стол поднимался и стучал ножкой два раза. К великим людям в таких случаях почему-то всегда обращались на «ты».

Многие считали, что это ерунда. Но я своими глазами видел, как одна актриса упала в обморок, когда с того света вызвали ее мужа. Глеб спросил, способен ли он «материализоваться», то есть явиться к ней в один прекрасный день. Стол постучал «да», и она брякнулась, а потом сидела бледная и вся мокрая, потому что ее полили водой, чтобы привести в чувство.

Это называлось «столоверчение». Но устраивались еще спиритические сеансы с помощью листа бумаги, на котором вкруговую была написана азбука. Это было интереснее, души умерших отвечали уже не только «да» или «нет», а вели целые разговоры. Блюдечко с нарисованной стрелкой клали посередине азбуки, а потом садились за стол и, соединив пальцы, толкали блюдечко. Но считалось, что никто не толкал, а это души умерших разговаривали с живыми.

…Я давно косолапил, то есть ходил, ставя носки немного внутрь, и Глеб, приехав на каникулы, сказал, что вылечить косолапость невозможно. Больной должен сам следить за каждым своим шагом и ходить, выворачивая ноги по возможности дальше, чем нормальные люди. Глеб учился на естественном факультете, но подумывал о медицинском. В том, что он говорил, у меня никогда не было ни малейших сомнений, Оказывается, это было трудно — ходить, выворачивая ноги, — главным образом потому, что при этом выворачивались и руки. Но я ходил все утро, потом пообедал и снова стал ходить. Я казался себе довольно красивым, а косолапость могла повредить моей наружности, придавая сходство с медведем.

Когда я вернулся домой, у нас шел спиритический сеанс. В столовой сидели Глеб, Лиза, сестры Черненко, один вольноопределяющийся и Пулавский. Сестры были хорошенькие девушки, которые все время смеялись, а Пулавский был медиум — так называется личность, которую души умерших особенно уважают и даже предпочитают через нее обращаться к живым. Но живые как раз не особенно уважали Пулавского. Глеб говорил, что он дурак, и действительно, эта мысль иногда приходила в голову. Приехав в Псков, Пулавские оставили у нас свои вещи, а потом он метался по всем комнатам — высокий, грузный, с обвисшими усами — и кричал: «Где мои рога?» Это было смешно, потому что у него была жена, которая ему изменяла. Весь дом, буквально умирая от смеха, искал его рога, и наконец я нашел их в Пашкином чулане. Конечно, это были не его рога, а оленьи, на которые в прихожих вешают шапки.

Поразительно, что все были как бы довольны, что ему изменяет жена. Глеб и мужчины говорили об этом презрительно, а мама и сестра — с намеками, с загадочной, удовлетворенной улыбкой. И сама Пулавская, милая, бледная, воспитанная, прекрасно игравшая на рояле, тоже беспомощно улыбалась, точно от нее ничуть не зависело, что она изменяет мужу, точно это была какая-то остроумная шутка.

Я жалел Пулавского, потому что все были против него. Но, по-видимому, он был действительно дурак, хотя бы потому, что утверждал, что с помощью спиритизма можно угадывать мысли на расстоянии. Тогда почему же он не мог, находясь в двух шагах от своей жены, разгадать ее мысли?

Он сердился, когда на спиритических сеансах начинали дурачиться. И в этот вечер тоже сердился и был похож на моржа.

Оказалось, что вольноопределяющийся, который впервые был в нашей квартире, долго стеснялся спросить, где уборная. Сестры Черненко заметили это по его поведению, блюдечко со стрелкой стало быстро крутиться, и вышло: «По коридору первая дверь налево».

Глеб хохотал, а Пулавский надулся.

— Господа, позвольте мне уйти.

Никто не мешал ему, но он все-таки остался.

У меня ныли ноги, и я сел на них, уютно устроившись в кресле. Только что начало смеркаться, а для душ умерших нужен полумрак, и Глеб задернул портьеры. У нас еще недавно провели электричество, и свет угольной лампочки не освещал, а как бы слабо желтил стол, руки, касавшиеся пальцами блюдечка, и склонившиеся лица.

Теперь все были очень серьезны, потому что Глеб предложил вызвать душу какого-то предсказателя Мартына Задеки, чтобы узнать, будет ли вскоре распущена Четвертая Государственная дума. Предсказатель умер, оказывается, двести лет тому назад, и вполне естественно, что он ответил: «Не понимаю вопроса». Потом Пулавский попытался вызвать своего покойного отца — коннозаводчика. Это сперва не удавалось. Блюдечко несло всякую чушь, но потом душа все-таки, по-видимому, — явилась, потому что Пулавский побледнел и прошептал: «Чувствую приближение». Мне показалось, что все немного побледнели.

— Скажи, отец, будет ли война? — глухим голосом спросил Пулавский.

— Будет, — ответил коннозаводчик.

— Скоро?

— Да, очень скоро.

Потом снова пошла чушь, а потом Пулавский сказал:

— Укажи, отец, кому из нас суждено пасть первым.

Блюдечко как бы задумалось, потом стало медленно вращаться и остановилось против одной из сестер Черненко. Но коннозаводчик не был уверен, что именно она должна пасть первой, потому что стрелка поползла дальше и указала на Глеба. Однако Глебу, по-видимому, тоже не хотелось умирать, потому что после некоторых колебаний блюдечко быстро завертелось и попробовало совсем выйти из круга.

Все это было, конечно, жульничество. Я не сомневался, что они просто смеются над Пулавским, особенно Глеб, — и сестры Черненко, и Лиза, и вольноопределяющийся, который отлучился ненадолго и вернулся веселый. Наконец стрелка остановилась против Пулавского, и он трагически прошептал: «Ну что ж, божья воля».

…Пора было спать, а я все сидел в кресле, глядя на них слипающимися глазами. Они заспорили о материализации и вызвали Петра Великого, чтобы с его помощью решить этот вопрос. Петр попытался было увернуться, но потом все-таки сообщил, что готов явиться одному из нас.

Конечно, это тоже была выдумка Глеба, потому что стрелка повертелась немного, а потом остановилась между сестрами, указав на тот темный угол, в котором я сидел, забившись в кресло с ногами.

— Странно, — фальшивым голосом сказал Глеб.

Все посмотрели на меня. Я сильно покраснел и встал.

Это уже было не просто жульничество, а свинство, потому что Глеб прекрасно знал, что я боюсь темноты. Я даже советовался с ним, как бороться с этим чувством, и тогда он отнесся серьезно, потому что видел, что мне трудно сознаться, что как-никак, а я все-таки трус. Но теперь он сказал:

— Погасим свет. — И добавил: — Ты не боишься?

Я не просто боялся, а дрожал как осиновый лист, и мне хотелось со всех ног удрать из столовой. Но это было невозможно, и я удержал себя, заставив ноги стоять, а дрожащие губы небрежно выговорить:

— Конечно, нет.

Глеб погасил свет, все вышли на цыпочках, я остался один. Свет уличного фонаря стал виден не сразу, сперва где-то между портьерами. Было очень тихо, только газетчик прокричал на Сергиевской, под нашим балконом: «Экстренный выпуск!» Я стоял, помертвев, и теперь уже наверное знал, что сейчас портьеры раздвинутся и встанет Петр — в ботфортах, огромный, в шляпе с загнутыми меховыми полями, с белым лицом, на котором страшно чернеют усы. Что-то звякнет, и он шагнет ко мне, глядя прямо перед собой невидящими глазами…

Все вернулись, зажгли свет и стали спрашивать меня — все-таки с беспокойством. Лиза что-то сердито сказала Глебу. Он спросил: «Испугался?» Я нарочно хотел засмеяться, чтобы показать, что ничуть. Но дыхание прервалось, и, подойдя к Глебу, я изо всех сил закатил ему оплеуху.

Это было все равно, как если бы я ударил самого господа бога, потому что я не просто любил, а обожал старшего брата. Мне было уже двенадцать лет, я был во втором классе, гордился, что читаю Леонида Андреева, но приезжал Глеб — и я становился как бы совсем маленьким, точно учился не во втором, а, скажем, в приготовительном классе. Я не задумывался над этим чувством преклонения перед Глебом. Но бессознательно я подражал ему и даже иногда как бы становился им, по крайней мере в воображении. Поэтому то, что я дал ему оплеуху, было неожиданным и страшным крушением прежних отношений между нами, то есть того, что он почти не замечал маленького брата, а я готов был гордиться даже этим обидным равнодушием.

С искаженным от ужаса лицом я бросился из столовой и, не зная, куда спрятаться от Глеба, который — так мне показалось — сейчас убьет меня, побежал в переднюю. Нянька открывала кому-то парадную дверь. Взволнованный отец Кюпар вошел со словами:

— Всеобщая мобилизация, господа. Мы предъявили Австрии ультиматум.


Отцу выдали походный сундучок, флягу, складную койку. На внутренней крышке сундучка за кожаными петлями торчали ложка, вилка с ножом и тарелка. Койка была хорошая, легкая, мы с Пашкой быстро научились собирать и разбирать ее, так что отец пошутил, что следовало бы взять нас с собою. Он все как-то покряхтывал, и было видно, что ему не хочется на войну. Он мог остаться, потому что ему было больше пятидесяти лет, но тогда пришлось бы выйти в отставку, а он служил в армии всю жизнь и считал, что нет ничего лучше, чем военная служба.

— Армия, армия, армия — только! — говорил он.

Через два дня он стоял, махая палочкой, перед своей командой на псковском вокзале. Бабы плакали, и в невообразимом шуме паровозных гудков, громыханья колес, топота ног солдат, вбегающих по доскам в товарные вагоны, веселый марш Преображенского полка был почти не слышен. Солнце поблескивало на медных тарелках, которые часто и звонко ударялись одна о другую. Отец старательно, махал палочкой, и мне было неловко за него, точно он вместе со своей командой притворялся, что не замечает плачущих баб, растерянности, пыли над перроном, всего, что вдруг стало называться войной.