Заключенные темных карцеров, скрючившись, как всегда, в каком-нибудь углу, грезят о свете и солнце, о деревьях и птицах. Они слепы. Они не знают, как прекрасен этот осенний воскресный день.
У Хармса воскресное дежурство. Он играет на органе в тюремной школе. Молчаливая тюрьма наполняется торжественными звуками. В органе испорчено несколько труб, и некоторые клавиши издают лишь какое-то шипенье. Хармс осматривает орган и видит, что многих труб не хватает.
— Ну, это уж слишком! — возмущается он и идет в караульную поделиться своим открытием с Цирбесом.
— А ты разве не знаешь? — удивляется Цирбес. — Ведь там прекрасное олово. Мы из него заказываем броненосцы. Замечательно получается! Некоторые из четвертого отделения делают их поразительно искусно.
— Что вы заказываете из органных труб?
— Броненосцы… Модели «Потемкина». Надо бы тебе их посмотреть. У Тейча есть один и, кажется, у Мейзеля.
— Но ведь это значит попросту ломать орган.
— Уж не считаешь ли ты, что концлагерь — это концертный лагерь? Органная музыка… Подумаешь!
— И это делается с разрешения коменданта?
— Да что с тобой, наконец? Точно это государственное преступление! Знает ли об этом комендант? Понятия не имею. Очень возможно, что у него самого уже есть такая игрушка или же он ее заказал. Спрос на нее большой!
Хармс возвращается в школу. Он долго осматривает поврежденный орган, чтобы узнать, каких труб не хватает и какие испорчены, берет аккорды. В то время как он погружен в это занятие, снаружи раздается выстрел.
— Вот те на! Кто стрелял?
Он бросается из комнаты. Цирбес тоже в коридоре. Они бегут во двор. Часовой у стены показывает вверх.
— Что? Где? — кричит Цирбес.
— «А-три», четвертая камера.
Цирбес и Хармс мчатся вверх по лестнице, в отделение «А-3». Уже в коридоре слышны стоны.
— Ну да, здесь!
Заключенный в камере семьдесят четыре лежит под окном подстреленный, не мог оторваться от окошка…
Цирбес отпирает дверь. Раненый, совсем еще молодой человек, лежит на полу, держится обеими руками за голову и стонет. Караульные подходят к нему.
— Что, попало? Ну, покажи!
Заключенный отводит от лица окровавленные руки. Рана навылет. Пуля попала под челюсть и вышла ниже левого глаза. Кровь так и хлещет.
— Вопреки запрещению смотрел в окно?
Раненый глядит на вошедших расширенными от ужаса и боли глазами и кивает головой.
— Хорошенькое, дельце! Сам виноват! Ведь ясно сказано: выглядывать из окон запрещено.
Цирбес и Хармс стоят в нерешительности.
— Скверное дело! Из-за этого идиота наживешь еще неприятностей.
Цирбес смотрит на Хармса:
— Что же делать?
— Сведем его вниз и вызовем фельдшера. Что же еще?
— Ты можешь подняться? Ну так вставай, идем!.. Возьми полотенце и прикрой лицо, а то изгадишь коридор и лестницу.
Раненый, скорчившись от боли и тихо стеная, плетется за дежурным вниз по лестнице в отделение «А-1».
— Становись тут! — Цирбес указывает ему место у стены. — Или сядь на пол, если не можешь стоять.
Заключенный соскальзывает по стене на каменный пол, прижимая к лицу пропитанное кровью полотенце. Он не жалуется, не кричит, и сквозь полотенце прорывается только монотонный стон.
— Фельдшера нет, — говорит Хармс, стоя у телефона.
— Проклятье! Придется звонить доктору Гартвигу.
— Какой номер?
— Откуда я знаю. Разве можно помнить все телефоны!.. Позвони-ка еще раз туда, напротив. Если нет фельдшера, пусть придет кто-нибудь другой… Кто может сделать перевязку.
Проходит час. Никто не идет помочь раненому. Он лежит, прислонившись к коридорной стене, и стонет:
— Помогите же! Помогите!
Цирбес и Хармс запирают дверь в караульную. Всхлипывания и стоны переходят в громкий жалобный крик:
— Помогите! Помогите!..
Обершарфюрер Хармс выходит в коридор.
— Да, мой милый, теперь ты чувствуешь, что это такое. Вот так лежали наши товарищи, подстреленные вами. Они околевали в таких же мучениях. Вспомни Гейнцельмана. И пусть ваш брат не ждет от нас пощады!
— Помогите же мне!.. Помогите!..
Хармс уходит. Через несколько секунд по тюрьме снова разносятся звуки органа. Но они не могут заглушить вырывающегося в предсмертном страхе воя:
— Помогите!.. Помогите!..
Тогда Хармс в порыве веселого цинизма и легкомыслия переходит на мелодию модной песенки:
Спи, дружок, твой сон усеют розы.
Спи, дружок, амур навеет грезы…
Мелодию нарушают сипящие звуки испорченных труб. И эта органная какофония сливается со стонами, криками, мольбами раненого:
— Помогите, помогите, помогите!..
В двери камер летят табуретки.
— Бандиты! Убийцы! Палачи! — разносится по коридору.
Часовые бегают по двору с направленными на окна винтовками. Цирбес и Кениг, караульный из корпуса «Б», перебегают от одиночки к одиночке, грозят расшумевшимся заключенным поркой и карцером. Но шум и крики все усиливаются.
— Звони в больницу! Пусть пришлют карету! Сейчас же!
Хармс звонит по телефону. Цирбес и Кениг тащат обессилевшего раненого в помещение для угля. Дверь запирают. Теперь никто не услышит его воплей.
— Ну, а уж скандалистов я возьму в переделку! — неистовствует Цирбес. — Какое нахальство! Наглость какая!
Через десять минут в тюремный двор въезжает санитарный автомобиль. Цирбес и Хармс спускаются в подвал. Раненый, вытянувшись, неподвижно лежит на покрытом угольной пылью полу.
— Вот еще чего недоставало! Теперь обморок, — вздыхает Цирбес. — Надо вытащить его наверх! Тем, из больницы, незачем свой нос сюда совать. Берись! Подымай!
Санитар подходит к умолкшему раненому и подымает ему веко.
— Да ведь он умер!
— Как? Уже умер?! — удивленно спрашивает Цирбес. — Каких-нибудь десять минут назад еще ревел, как бык!
Хармс дает краткие сведения о личности умершего. Легко и бесшумно карета выезжает за ворота лагеря. Минует разукрашенные осенью фруктовые деревья инспекторского сада и направляется вниз по Фульсбюттельскому шоссе.
— По койкам! И соблюдать тишину!
Сигнал ко сну. Правда, только шесть часов. Совсем светло. Еще высоко стоит над деревьями раскаленное докрасна солнце. Караульным корпуса «А» хочется поиграть в скат, и поэтому они заставляют заключенных укладываться спать раньше времени.
В огромном здании, где заключено несколько сот человек, тихо, как в морге. Кажется, что Ленцер, который идет по коридору своего отделения, громко напевая: «Спустя сто лет настанет вновь весна…» — единственное живое существо в этих стенах. А между тем сотни люден лежат здесь с открытыми глазами на своих койках, запертые, как дикие звери, в одиночки, в темные карцеры;
— Слышно, как муха пролетит! — такими словами встречает Ленцера улыбающийся Кениг.
— Дисциплина! Дисциплина! — гордо отвечает тот. — Начинают привыкать. Гады!
— У тебя карты здесь внизу?
— Да, кажется, в шкафу. До скольких будем играть?
— Давай «пивной» — до пятисот одного. С ремизом и прикупом.
Входит третий партнер в скат — Нусбек.
— Хайль!
— Хайль! — отвечают Кёниг и Ленцер.
— Представь себе! Один из моего отделения вдруг стучит в дверь и, когда я подхожу, кричит: «Вы ошиблись, еще нет семи часов, сейчас только шесть!»
— А ведь он прав.
— С удовольствием дал бы ему по морде! Такие нахалы!.
— А кто это? — Ленцеру смешно. — Смелый!
— Ты его знаешь, — Динельт, красный моряк, тот, что участвовал в нескольких столкновениях. Кроме, того, он замешан в деле «Адлер-отеля». У парня в чем душа держится, а нахальства на десятерых.
В караульную входит Мейзель. После того как донос на Риделя имел успех, он стал еще ретивее, еще чаще берется за плеть. Вот и сейчас он входит с озабоченным, взволнованным видом и кладет на стол газету.
— Вот, прочтите-ка! Это все та еврейская сволочь, что сидит тут у нас!
Тейч, который всегда виляет перед ним, как собачка, добавляет:
— Он так же ответствен за это убийство, как и Лебер!
В газете «Любекер генеральанцайгер» Кениг и Ленцер читают, что одним из главных подстрекателей социал-демократов в Любеке был редактор д-р Фриц Кольтвиц, находящийся в настоящее время в Гамбургском концентрационном лагере в Фульсбюттеле. Этот Кольтвиц является также идейным соучастником совершенного в феврале этого года возмутительного убийства штурмовика-матроса Брюгмана. Никто так не вводил в заблуждение членов союза рейхсбаннера и не натравливал их на национал-социалистов, как этот еврей.
Ленцер молча отодвигает газету.
— Вас это совершенно не трогает? Не так ли? — рычит Мейзель, напрасно ожидавший взрыва негодования.
— В этом нет ничего нового. О том, что этот Кольтвиц был редактором, мы и так знаем, что он еврей — нам тоже известно. Что он натравливал на нас — об этом не трудно догадаться.
— Не хватает только, — шипит Мейзель на своего друга, — чтобы ты ему простил!
— Уж слишком большая сволочь этот Кольтвиц, его бы следовало совсем по-иному взять в оборот, — поддакивает Нусбек Мейзелю.
— Вот идейно! Для этого я и пришел. Нужно его еще раз как следует «допросить». Пойдем со мной, Герман!
Мейзель и Нусбек приносят из школьной комнаты плети. Тейч вместо плети берет бычью жилу.
Кольтвиц помещается в четвертой, от школьной комнаты, камере. Когда они открывают дверь, тот стоит уже, дрожа, у окошка и рапортует, как требует Дузеншен:
— Заключенный Кольтвиц! Я еврейская свинья!
Мейзель прислоняет плеть к стене камеры и достает газету «Любекер генеральанцайгер».
— Ты знаешь доктора Лебера?
— Так точно!
— Знаешь ли ты, что он руками рейхсбаннеров заколол нашего товарища Брюгмана?
— Так точно!
— Знаешь ли ты, что благодаря травле, поднятой твоей газетой, ты также являешься соучастником этого преступления?
— Не бейте меня, господа! Пожалуйста, не бейте!
— Отвечай на мой вопрос! — Мейзель с презрением смотрит на свою жертву.