Избранное — страница 41 из 75

— Мейзель не только знал о махинациях Ленцера, — твердо и уверенно заявляет он, — но даже получал половину прибыли.

Дузеншен сражен. Он смотрит на Мейзеля.

— Это верно?

— Да, — тихо отвечает тот дрожащими губами.

— Ах, подлец! — шипит Дузеншен в бессильной злобе. — Устроить мне такую пакость!

Он подходит к окну, судорожно хватается за оконную раму и прижимается к ней лицом.

Ридель и Хармс пристально смотрят на Мейзеля. Тот стоит с поникшей головой, закрыв глаза.

Внезапно, не меняя своей позы, Дузеншен кричит:

— Увести его!

Ридель поднимается и выходит из комнаты. Затем возвращается с конвойными из комендатуры.

— Ну, пошли!

Мейзель вздрагивает, бросает на Риделя убийственный взгляд и выходит впереди конвойных из комнаты.

Дузеншен хочет доложить о случившемся коменданту, но Эллерхузен уже обо всем подробно осведомлен.

— У нас дела идут все хуже.

Дузеншен отвечает:

— Такие вещи надо беспощадно искоренять.

— Ведь Мейзель пользовался, кажется, вашим особым доверием?

Дузеншен ожидал этого вопроса. Он был неизбежен. И все же холодное бешенство сдавило ему горло. Он смотрит коменданту прямо в глаза, но ничего не говорит.

Комендант Эллерхузен понял взгляд штурмфюрера, и вдруг ему стало жаль этого скомпрометированного своими лучшими друзьями подчиненного. И он говорит примирительным тоном:

— Штурмфюрер! Вы плохой знаток людей. Но постарайтесь преодолеть разочарование. Оно дает хороший урок, оно закаляет и учит презирать людей.

В лагере быстро распространился слух о том, что во время новогоднего приема у наместника Кауфмана подвыпивший Хармс бросил Мейзелю обвинение в мошенничестве, продажности и преступлениях по должности, и о том, что Мейзель уже арестован.

Все без исключения заключенные радуются. Слишком велика ненависть к этому извергу. Никто не заступается за него, несмотря на то что его арестовали за спекулятивные махинации, которые им же самим шли на пользу. А Кессельклейн с воодушевлением держит длинную речь:

— Эту сволочь я, как никого, терпеть не мог. Это был не надзиратель, а избиватель. Но они еще все сломают себе хребет. Когда мы восстанем — ни один из этой банды не уцелеет. А пока нам предстоят дела почище: вот увидите. Еще многие из этих бесстрашных, безупречных рыцарей отправятся в карцер.


Обершарфюрера отделения Хармса произвели в обертруппфюреры. Риделя — в труппфюреры. Дузеншен взял отпуск. Его замещает Хармс.

Студент-недоучка Хармс — искусный тактик, он заметно приближается к своей цели. Он доверенное лицо коменданта. Среди эсэсовцев ходят слухи, будто Дузеншен больше не вернется из отпуска и его место займет Хармс.

Январь проходит спокойно. По ночам уже не слышно криков истязаемых. Хармс любит бесшумную работу. Заключенных уже не бьют тут же, в одиночках. Порка происходит теперь только в подвале, за двойной дверью, сквозь которую не пробиваются ни удары плетей, ни даже крики.

Среди заключенных общих камер отыскали маляров. Их разбили на бригады, и теперь они красят коридоры и камеры. Другие рабочие команды убирают все тюремное здание, вооружившись вениками и шлангами. С раннего утра до позднего вечера во всех отделениях кипит работа.

Не из желания облегчить судьбу заключенных, а из любви к порядку Хармс вводит правила, идущие им на пользу. Аккуратно раздаются письма. Устанавливаются определенные часы для посещений. Равномерно распределяется свободное время. В определенные числа меняется постельное белье. Раз в месяц заключенных водят в баню.

Хармс любит приходить в общие камеры неожиданно. Заключенные должны тогда показывать ему свои руки и, сняв сапоги, ноги. Кроме того, Хармс следит за чистотой обеденной посуды и за порядком в шкафчиках.

В одиночки не заходит. Он знает, что у одиночников зачастую нет посуды и они едят из умывальных мисок. У них обыкновенно нет ни гребешка, ни зеркала. Они по нескольку месяцев не бывают в бане, не бреются. Но он приказывает чаще проветривать камеры, чтобы не было зловония.

Однажды, в конце января, Торстену велят немедленно собрать вещи. Дежурный сообщает ему, что его переводят в подследственную тюрьму.

У Торстена захватывает дух от радостного известия. Пережить заключение в концентрационном лагере — много значит. Все предстоящее будет значительно легче.

Он быстро переодевается, сваливает в кучу все казенные вещи и, развернув одеяло, бросает их туда.

В своем собственном платье Торстен сразу чувствует себя человеком. Затем прощается с одиночкой, в которой прожил столько месяцев. Еще раз окидывает взглядом щели на потолке, неровные мазки краски на стенах, пятна ржавчины на двери. Сколько раз в эти долгие недели одиночества его взгляд останавливался на всем этом!

Он смотрит в окно и прощается со своим буком, растопырившим голые окоченелые ветви. Часами, бывало, смотрел он, погруженный в мечты, на его красочное осеннее убранство.

Крейбель… Быть может, его теперь тоже переведут? Ведь скоро год, как он в лагере… Свидятся ли они когда-нибудь? Если вспомнить, то тогда, в карцере, в мрачной каменной могиле, они жили наиболее напряженной жизнью. Они заставляли говорить немые стены.

Входит дежурный эсэсовец.

— Вы готовы?

— Так точно, господин: дежурный.

— Тогда выходите!

В караульной Торстена принимает ординарец из комендатуры. Они идут через ряд тюремных дворов в средний корпус.

В камере хранения, находящейся в подвале под комендатурой, Торстену приходится ждать. В прихожей, где выдают тюремную одежду, много вновь прибывших. Он очень удивлен, что среди них есть молодые люди в высоких сапогах и коричневых замшевых брюках. Одного из них, в полной форме штурмовика, Торстен принял было за караульного. Но ему тоже дают синюю тюремную одежду — значит, он арестант.

По лестнице спускается Тейч, — ему кажется, что выдача одежды идет слишком медленно. Он замечает штурмовика, стоящего перед своим узелком, и подходит к нему.

— Ты штурмовик?

— Так точно!

— А за что тебя сюда отправили?

— На меня донесли… Сболтнул лишнее.

— Что ж ты говорил?

— Против Кауфмана и… и… тех, что повыше.

— Нечего сказать, хорош штурмовик!.. А ты давно в отряде?

— С тысяча девятьсот двадцать девятого.

Тейч смотрит на высокие сапоги и коричневые брюки других новичков.

— Ты кто такой? — спрашивает он у крепкого, ладного парня, по-видимому, спортсмена.

— Мебельщик.

— Штурмовик?

— Так точно!

— А ты что выкинул?

— Я агитировал у нас на предприятии за забастовку.

— Из коммунистов, что ли?

— Нет. Нам хотели снизить расценки.

— Тоже штурмовик? — спрашивает Тейч у третьего, в высоких сапогах и коричневых штанах.

— Нет.

— Вот как? А за что тебя арестовали?

— Я забыл дать начальнику подписать талоны на уголь, которые я себе выписал. Я об этом просто забыл, потому что согласие начальника у меня было.

— Врешь, свинья! — И Тейч подходит к нему вплотную. — Из-за простой ошибки люди не попадают в концентрационный лагерь. Ты думал смошенничать?

— Нет.

— Как тебя зовут?

— Бреннингмейер.

— Я запомню твое имя. Можешь быть уверен, я заставлю тебя сказать правду. Подумай об этом, пока не поздно!

Тейч снова обращается к первым двум штурмовикам:

— Срам!

Торстен стоит тут же, слышит каждое слово и готов кричать от восторга. Если в этих стенах все тихо, то там, на воле, жизнь идет вперед. И если им приходится уже своих собственных приверженцев сажать в концентрационный лагерь, то, значит, события развиваются быстрее, чем он смел об этом мечтать…

Тейч подходит к Торстену и спрашивает:

— Ну, теперь переходите на тюремное иждивение? Вы на что рассчитываете?

— Я этого не могу сказать… ибо даже не знаю, в чем меня обвиняют.

— Да уж, должно быть, хорошенькие делишки выплывут!

Несколько часов спустя Торстен имеете с двумя сутенерами, которых тоже переводят в тюрьму для подследственных, выезжает в полицейском автомобилю за ворота лагеря. Из узких окон автомобиля в последний раз окидывает он взглядом молчаливые, мрачные, грязно-красные здания тюрьмы, еще раз вспоминает ужасные ночи, проведенные за этими стенами, думает о Кольтвице и Кройбеле и о многих-многих, томящихся за этими решетками товарищах.


Фельдшер Бретшнейдер входит к Оттену в караульную.

— Ну, Оттен, что нового в отделении?

— Ничего. Вот только Клазен из тридцать восьмой одиночки заявил, что болен. Говорит, у него сифилис. Ну, да эта сволочь хочет просто в лазарет попасть.

— А Крейбель как себя чувствует?

— Опять очень плох.

— Его жена девять часов простояла у ворот. Ни за что не хотела уйти, не повидав мужа и не поговорив с ним.

— Ну и в конце концов передумала? А?

— У нее ребенок в больнице. Совсем вне себя женщина. Насилу отделались!

— Мне это знакомо, — говорит Оттен. — Я как-то раз стоял на часах во время свиданий. У этих баб не языки, а бритвы. Наглый народец! Подходит ко мне этакая куколка, прямо одной рукой поднять можно, и спрашивает: «Вы тоже принадлежите к тем скотам, которые избивали моего мужа?» — «Позвольте, говорю, я вас совсем не знаю!» А она как завизжит: «Меня-то — нет! Меня вы не знаете, но зато хорошо знаете моего мужа, не так ли?» Ну, знаешь, брат, я поскорее смылся. Еще бы немножко — и они накинулись бы на меня, как тогда на Цирбеса.

Фельдшер смеется.

— Понятно, почему все эти бабы истеричны: им мужей не хватает…

Бретшнейдер открывает камеру № 38. Ее обитатель — приземистый, широкоплечий человек, с крупным скуластым лицом.

— Вы моряк?

— Так точно!

— На что жалуетесь?

— Я сифилитик.

— Откуда вы это знаете?

— Откуда я это знаю? — удивленно спрашивает моряк, — Да чего уж проще.

— Когда вы последний раз лечились?

— Дайте вспомнить… Пожалуй, тому уже три года.

— Вы что — с ума сошли?! Или вы издеваетесь надо мной? Три года вы таскаетесь всюду с этой гадостью? Скольких женщин ты заразил, мерзавец?