— Я руководил группой в боевом союзе. Мы распространяли листовки. Меня сцапали и теперь хотят знать имена остальных.
— Кто сейчас попал сюда по политическому делу, тому не до смеха, — раздается позади Мизике.
Мизике оглядывается. Глубоко заложив руки в карманы, за ним стоит тот самый парень, который за сто марок чуть не убил человека.
— Меня, — с улыбкой заявляет он, — и калачом в политику не заманишь. Я еще с ума не спятил!
Около рабочего осталось человека три-четыре. Они заставляют его рассказывать по нескольку раз, как выглядят те, кто его избивал, и чем били. Остальные, разделившись на группы, громко и возбужденно рассказывают что-то друг другу, спорят и ругаются.
Мизике слышит невероятные, чудовищные вещи. Одни уверяет, что он видел в отряде особого назначения, как четыре здоровенных штурмовика набросились на человека лет шестидесяти и стали выколачивать из него показания ножками от стула и резиновыми палками. Другой якобы совершенно точно знает, что несколько дней тому назад штурмовики выбили некоему Фрицу Вольгасту правый глаз. Кто-то рассказывает, будто во время его допроса была жестоко избито молодая девушка:
— Какой-то штурмовик вошел в комнату допросов разгоряченный и взвинченный и крикнул другому: «Ничего не говорит, стерва!» — «Так, может быть, она и в самом деле ничего не знает», — заметил тот. «Должна знать! Он не мог удрать, не сказав ей — куда. Пусть она мне очки не втирает! Вот мы ей за это задницу, как карту, и расписали, куда ни глянь — только Африка, черный континент!» Проклятые садисты!
«Конечно, — думает про себя Мизике, — всему верить нельзя. Как всегда, преувеличивают. Наци, конечно, обращаются с своими противниками не особенно нежно, но все же это люди, немцы, гамбуржцы, а не дикие звери. Ведь это солдаты, а немецкий солдат не поднимет руку на девушку или женщину. Ну, этого высекли, — так ведь кто знает, какие там за ним дела водятся? Здесь он, конечно, об этом распространяться не станет. А уж что-нибудь да было. Никто так, зря, человека уродовать не будет…» Мизике смотрит, слушает, но в разговор не вмешивается. Он рад, что не имеет с этими людьми ничего общего.
На скамье рядом с Мизике сидят еще трое. Страшно толстый парень по прозвищу «Волдырь» — остряк и балагур. Только что задали ему вопрос, как он устраивается, когда бывает с женщиной, — куда свое брюхо девает, — и он уже собрался было наглядно это показать, как дверь камеры отворяется, и вызывают Мизике. Он со всех ног кидается к двери.
— Вы Готфрид Мизике?
— Да! — От радости его даже в жар бросило. Наконец-то! Наконец!
И когда дверь за ним затворяется, им владеет только одна мысль: «Никогда сюда не возвращаться!»
— Подождите здесь!
Мизике остается в коридоре, перед длинным рядом узких шкафов. Странно! Неужели здесь столько служащих? В конце коридора появляются двое штатских, с бумагами под мышкой. Один из них, длинный, прямой как палка, в высоком воротничке, с остриженными бобриком волосами, медленно подходит к нему.
— Мизике?
— Да. Совершенно верно.
— Пожалуйте за мной!
Мизике взволнованно бежит за ним. «Слава богу! Слава богу!» — не переставая думает он. Этими словами Мизике выражает переполняющую его в эти мгновения радость.
Они входят в маленькую комнату. Окна забраны решетками, ничего, кроме высокой конторки и стула.
— Садитесь!
Мизике садится. Комиссар, не торопясь, раскладывает цапки, перелистывает бумаги, искоса бросает на него испытующий взгляд и снова копается в папках. Потом закуривает. Мизике не спускает с него глаз и удивляется таким долгим приготовлениям. Он думает, что комиссар только извинится перед ним и отпустит. К чему такая проволочка?
— Вас зовут Иозеф Готфрид Мизике?
— Да.
— Родились шестого февраля тысяча восемьсот восемьдесят девятого года?
— Совершенно верно.
— В Хайлигенхафене?
— Да.
— Еврей?
— Да.
— В браке с Сабиной Гольдшмидт?
— Да.
— Тоже еврейка?
— Да.
— Род занятий — торговец, адрес Хофвег, сто семнадцать?
— Да.
— Раньше под судом не были?
— Нет!
— Так… А теперь скажите, готовы ли вы совершенно откровенно отвечать на все мои вопросы?
— Безусловно, господин комиссар!
— Это будет в ваших интересах. Итак, с какого времени состоите вы членом коммунистической партии?
— Простите, как вы сказали? — Мизике не верит своим ушам.
— С каких пор вы член коммунистической партии!
— Я… я не член… коммунистической партии!
У Мизике горло перехватило. Чего от него хотят?
— Я им никогда не был! — добавляет он и думает: какой нелепый вопрос! Какое отношение он может иметь к коммунистам и к их партии?
Комиссар смотрит сверху прямо в глаза холодно и недоверчиво.
— Вы мне обещали говорить правду.
— Это правда, господин комиссар!
— Вы же хотели дать деньги для коммунистической партии!
— Я?! Я — отдать деньги коммунистам? Ой, что вы, господин комиссар! Нет, у меня нет денег для политики!
— Еще раз советую вам — в ваших же собственных интересах — говорить мне правду, господин Мизике.
— Я готов. Вы только спрашивайте, господин комиссар.
— Вы член коммунистической партии?
— Нет!
— Вы хотели дать деньги для нелегальной коммунистической партии?
— Никогда!
— Очень жаль, но в таком случае я должен буду отказаться от допроса.
Мизике смотрит испуганно в серые испытующие глаза.
— Вы, может быть, будете также отрицать, что были вчера на палубе парохода «Сибилла»?
— Наоборот! Я почти каждый день езжу с альстерским пароходом.
— Ах, так! Но вы, конечно, не были никогда знакомы с тем господином, с которым разговаривали вчера на пароходе?
— С тем? Нет! Это какой-то приезжий. Я его не знаю.
Комиссар слегка наклоняется к Мизике и шепотом убеждает его:
— Лучше скажите сразу всю правду, господин Мизике, для вас же лучше. Я только исполняю свой долг. Если не скажете, я должен буду передать дело дальше. Отпираться бесполезно, верьте мне!
Мизике слушает, и его бросает то в жар, то в холод. Он никак не может понять, к чему это выпытывание, эти предостережения и советы, но чувствует, что ему грозит что-то недоброе. И он начинает робко умолять.
— Почтеннейший господин комиссар, это действительно ужасная ошибка. Поверьте, я не тот, кого вы ищете. Я никогда в жизни не занимался политикой. Никогда никакого отношения к коммунистам не имел. Никогда! Уверяю вас! Вы ошибаетесь!
Мизике видит, что попал в западню, из которой нет выхода. Незнакомец… деньги… коммунистическая партия… У него голова идет кругом. Но надо держать себя в руках, — все должно выясниться.
— Господин комиссар, это в самом деле только не что иное, как злополучная случайная встреча. Я с этим приезжим не имею ничего общего. Я лишь обратил его внимание на некоторые достопримечательности нашего города. Да ведь я даже и не могу быть коммунистом. Подумайте, у меня торговля. Я ведь не рабочий!
— Ну, есть люди и покрупнее вас, да коммунисты, одно с другим не связано. А вы, как еврей… Еще раз! Вы настаиваете на ваших показаниях?
— Конечно, господин комиссар!
— Известна ли вам, по крайней мере, фамилия Тецлин?
— Нет, господин комиссар, такой не слыхал.
— Ну, тогда можете идти обратно… Подождите, я вас провожу.
— А когда… когда меня выпустят?
— Это решаю не я.
Комиссар сердито собирает бумаги, сует их под мышку и выходит из комнаты. Мизике идет за ним.
— Вам нужно было сразу говорить все, как было.
— Да ведь я сказал.
— Ну, как угодно!
В коридоре комиссар передает Мизике человеку в форме. Мизике робко кланяется комиссару. Тот кивает и идет обратно. Мизике снова запирают в общей камере, куда всего несколько минут назад он надеялся никогда больше не возвращаться. Его обдает вонью, табачным дымом, и все кажется теперь еще отвратительнее, чем прежде. И желтая лампочка, тускло освещающая комнату, и настороженные взгляды людей, которые устало бродят взад и вперед, и открытый и постоянно занятый клозет, и загаженные стены — все такое омерзительное, отталкивающее, жуткое, что у него дыхание перехватывает.
Мизике отмахивается от обступивших его любопытных арестантов. Он слишком взволнован, ошеломлен, чтобы отвечать на вопросы, тем более что его спрашивают как раз о том, над чем он сам напрасно ломает голову. Он в ужасе. Он чувствует себя жертвой какой-то непоправимой ошибки, Он замешан в какое-то преступление, его считают соучастником. Мизике хорошо знает, что значит для еврея быть заподозренным в политическом преступлении; знает, что доказать полную, свою непричастность будет труднее, чем он предполагал. Неизвестный — преступник. Боже мой, вот уже совсем не похож! Напротив. И кто этот Тецлин? Мизике никогда не слыхал о таком. Говорят, будто он, Мизике, хотел дать деньги! Да еще коммунистам! Какая нелепость! И какая тут связь между всем этим? Мизике бьется над разгадкой. И вдруг он приходит в бешенство. Почему жена ничего не предпринимает? Почему родственники не просветят полицию и не потребуют, чтобы его освободили? За что он должен погибать здесь, в этой клоаке? Почему никто не засвидетельствует его полную невиновность? Почему никто не поручится за него?
— А что, они прилично обращались с вами?
Об этом спрашивает его уже третий или четвертый.
— Да, вполне прилично.
— Ну, брат, это тебе еще посчастливилось. Ведь ты еврей.
Только этого не хватало! Достаточно, что его здесь держат, как какого-то преступника… Неужели ему прядется еще одну ночь провести в этой мерзкой камере, среди этих людей, в этом зловонии? Немыслимо! Это ужасно! И Мизике не слышит вопросов, избегает устремленных на него взглядов, сторонится всех и в одиночку бродит по камере. От беспомощности, омерзения и страха он готов реветь, как ребенок.
Теперь стали чаще вызывать арестованных на допрос. Водили и франтоватого магазинного вора, который тоже вернулся обратно.