Избранное — страница 21 из 61

дь все кончается тем, что его заглатывают, несмотря ни на что… именно заглатывают: напоследок он оказывается во чреве у своего же врага, духовенства… огромный кус, который не так-то легко переварить, от которого чувствуется тяжесть и даже боль, но как бы там ни было, а он съеден. Существуют же удавы, способные проглотить целого льва со всеми потрохами! Посредственность… последнее слово, почтенные господа, всегда остается за посредственностью! Кьеркегор погиб, захлебнувшись собственной желчью, посредственность же, для убиения которой предназначена была эта желчь… посредственность растет и ширится, по-прежнему верховодит в учебных заведениях и сидит на доходнейших должностях!

Граф раскатился неуверенным хохотом. Мортенсен снова наполнил стаканы. Он с ненавистью косился на Эстерманна. Министр добродушно улыбался. Ну, разумеется. Чего ж от него ждать. Сидит и качает головой с всепрощающей улыбкой на своем непроходимо глупом, самонадеянном мурле.

— Да, ну что ж, — с тихим вздохом заметил Эстерманн. — Я понял, что ваш взгляд на Кьеркегора претерпел изменения с тех пор, как вы написали свой прекрасный маленький трактат.

— Ваше здоровье! — сказал Мортенсен. Он все же чувствовал себя несколько неудобно из-за своей запальчивости. Наступившую было неловкую паузу прервал граф, заметив примирительно:

— Хорошо вам спорить, вы философы! Что же до меня, я так и не пошел дальше Кантовой «Kritik der Urquellskraft»[44]… Впрочем, и в ней достаточно было всяких выкрутасов, ха-ха!

Эстерманн кашлянул и спросил дружелюбно:

— А ваше новое сочинение, Мортенсен, оно тоже посвящено Кьеркегору?

Магистр поймал его взгляд и сурово ответил:

— Нет, ваше превосходительство, оно посвящено Сатане!

— Сатане! — повторил граф и опять разразился громким хохотом.

— Какого дьявола тебя разбирает! — взвился магистр. — Я пишу о злости. О человеческой злости, о ненавистничестве, о жестокости, мелочности, подлости, карьеризме, кои неразрывно связаны и лежат в основе всякого богословия, всякого священства, и так было во все времена! О том биче человечества, имя которому — конфессиональная религия!

Лицо Эстерманна ярко вспыхнуло. Ага, наконец-то!

Граф достал носовой платок и шумно высморкался:

— Что бишь я хотел сказать… а, да, Мортенсен, как там твои звездочки?

— В самом деле… вы ведь, я слышал, интересуетесь астрономией? — спросил Эстерманн и улыбнулся. Чуточку нервозно.

— Ну да, и музыкой тоже! — подхватил граф. — Мортенсен превосходный музыкант. Мастерски владеет своим альтом. Он в бомановском оркестре играет, тут, в подвале.

Эстерманн кивнул и посмотрел на часы. Рука у него дрожала.

— Ба, как я засиделся! Мне же еще целых три чемодана укладывать…

Он протянул Мортенсену руку:

— Прощайте, Мортенсен, всего вам доброго. Я с удовольствием с вами повидался.

— Если кто получил удовольствие, так это я, — язвительно ответил магистр.

Эстерманн слегка вздрогнул, будто опасаясь, что его ударят иди толкнут. На губах его застыла кривая улыбка.

— Будь здоров, старина, и спасибо за коньячок! — сказал граф. — Как-нибудь при случае увидимся, поболтаем!

— А-а, заткни свою кретинскую пасть, бегемот туполобый! — прорычал магистр.

Граф с размаху хлопнул его по плечу.

— Ну-ну, расфырчался!

Министр быстро отворил дверь и выскользнул вон, взгляд его опасливо метался из стороны в сторону… здесь, кажется, запахло оплеухами.

Мортенсен вышел на площадку, бледный как смерть, и крикнул пронзительным голосом вслед Эстерманну, торопливо спускавшемуся по лестнице:

— Дерьмо ваша религия, гроша медного не стоит! Она пуста и нежизненна! Старая шлюха, помогающая бродяге выбраться из сточной канавы, стократ достойней уважения, чем все вы, тупицы и заячьи души от богословия, вместе взятые!

Министр скрылся из виду. И Мортенсен крикнул так, что загудела вся пустая лестничная клетка:

— Доброта, черт подери, существует в жизни — это реальность! Но лживым карьеристам и кастратам вроде вас ничего не дано о ней знать!


— Ну что, как тебе понравилось это… животное? — спросил амтман своего зятя. Они усаживались за стол.

Министр жалостливо улыбнулся.

— Бедный Мортенсен, — рассеянно сказал он.

И добавил, кивая и с трудом подыскивая слова:

— Он, должно быть, очень ожесточился, и тому, понятно, были причины. Теперешние его рассуждения о Сёрене Кьеркегоре — это какая-то горькая, ненавистная речь дошедшего до крайности человека. Впечатление он и правда производит неприятное, наш добрый Кристен Мортенсен, он не гнушается самыми вульгарными выражениями. Да, к несчастью, этот человек очень, очень изменился с той поры, как написал свое интересное исследование. Но этого, по-видимому, следовало ожидать…

Эстерманн развернул свою салфетку и засунул край за воротник под подбородком:

— Мортенсен поистине глубоко несчастный и достойный сострадания человек.

5. Большое и радостное событие, которое, однако, кончается поминками

Орфей по-прежнему делал успехи в игре на скрипке.

Старый Боман отнюдь его не баловал, напротив, он был частенько суров сверх всякой меры, но такая уж выработалась у него метода, и она приносила неплохие плоды. Как Мориц, так и Корнелиус многого достигли в музыке. Конечно, назвать их настоящими музыкантами было нельзя, но музицировали они превосходно. И только ли это, они достигли гораздо большего, ведь они слышали музыку не только ушами, но и сердцем.

Но Орфей поднялся еще выше, мальчик был весь музыка, он обладал изумительно тонким слухом, учение давалось ему легко — у него и в пальцах сидела музыкальность. «Ständchen»[45] он играл божественно, Боман таял от умиления, аккомпанируя ему на виолончели. Это было бесподобно, просто бесподобно.

— Блистательно, мой мальчик, — сказал старый учитель, беря Орфея за руки. — Ты, бесспорно, лучший из всех учеников, какие у меня были, и вот что я тебе скажу: перед тобой открывается будущее! Ты не останешься прозябать в нашей глухомани, у нас здесь славно, я ничего не говорю, но… ты должен вырваться на волю, Орфей, ты должен расправить крылья, ты должен взлететь высоко, мой мальчик, ты свершишь то, о чем мы, остальные, лишь мечтали, так и не добившись, ты станешь настоящим музыкантом, триумфатором!

Старые, морщинистые щеки Бомана зарумянились, глаза восторженно расширились:

— Ты станешь смыслом всего!

Он покачал головой и, улыбнувшись, отвесил своему крестнику легкий шлепок:

— Ладно, поглядим, что из тебя выйдет, если ты будешь предан музыке, впряжешься и наляжешь изо всех сил, даром ведь ничто не дается, нужны выдержка и упорство, если спать — далеко не уедешь, Орфей, главное — это трудиться как лошадь, быть одержимым, быть сумасшедшим и верить, что ты Паганини, даже когда все кажется совсем безнадежным!

Лицо Бомана опять приняло суровое выражение, он поймал взгляд мальчика и строго сказал:

— Ну что, пострел, даешь мне слово? Это ведь к чему-нибудь да обязывает — зваться Орфеем, ясно тебе? И быть учеником старого Каспара Бомана!

Теперь лицо старика опять было одна широкая и грустная улыбка.

— Ну ладно, беги!


К концу лета Боман перестал подниматься с постели. Живой и деятельный старик за последнее время сильно сдал, болезненные сердечные приступы все учащались.

Каждое воскресенье под вечер у Бомана толпился народ, грех сказать, что друзья забросили его в беде. Иногда у него в комнате собирался струнный квартет и играл его любимые вещи.

Но в начале августа случилось нечто такое, что вырвало Бомана и его музыкантов из их маленького мирка и обдало мощным дуновением большой музыки, от которого у них дух захватило.

День, когда произошло это из ряда вон выходящее музыкальное событие, начался как самая обыкновенная суббота, пасмурная и мглистая. Около полудня Мориц впопыхах примчался домой и потребовал, — чтобы жена и дети оделись в воскресное платье и были наготове, потому что на борту прибывшего исландского парохода находится не более и не менее как симфонический оркестр и, по всей вероятности, этот оркестр высадится и даст концерт, пока корабль будет разгружаться. Гамбургская филармония, известные музыканты высшего класса!

Затем Мориц поспешил к Боману, чтобы сообщить ему новость и уговорить тоже пойти на концерт. Впалые щеки старика вспыхнули, как у молодой девушки, от восторга он подскочил в постели:

— Будь что будет, я должен их услышать, пусть вам даже придется нести меня туда на руках!

Мориц был возбужден и радовался как мальчишка. Он пожал Боману руку:

— Решено! Значит, мы за вами придем!

Вскоре Мориц перевез на берег заезжих музыкантов вместе с их инструментами в чехлах и футлярах. Оркестранты были в дорожном платье, с обожженными солнцем, обветренными после долгого плавания лицами, они походили на самых обыкновенных людей и одеты были тоже как все люди. Многие были уже в летах, обрюзгшие и лысые, некоторые с большими усами. Они попыхивали короткими и длинными трубками, а один жевал табак. Что они говорили, было не понять, но разговор шел живой и веселый. Это были славные ребята.

Концерт должен был состояться в одном из пакгаузов консула Хансена, единственном помещении, которое могло вместить всю массу желающих. Мориц вместе с Корнелиусом, Сириусом и учителем танцев Линненсковом заблаговременно сходили и привели Бомана, позаботившись о хорошем месте для него. Старик сидел, скрючившись под тяжестью своего пальто, с лицом, в котором каждая черточка светилась счастливым ожиданием, охраняемый с двух сторон Морицем и Элианой. Орфею и его дружку могильщикову Петеру достались стоячие места в углу на новых бухтах каната, откуда им был хорошо виден весь до отказа наполненный зал.

Пробившиеся сквозь облака солнечные лучи косыми пучками падали в зал через пыльные оконца. Над огромным оркестром с шипением горела карбидная лампа, музыканты утопали в море беловатого неровного света. Устройство концерта взял на себя граф, и теперь он расхаживал по пакгаузу, красный и потный, в последний раз проверяя, все ли в порядке.