Избранное — страница 22 из 61

У Орфея дух захватило от вида всех этих инструментов. Впереди в два ряда сидели скрипачи, за ними — виолончелисты и альтисты, дальше следовали флейтисты и трубачи. А Сзади всех сидел литаврист со своими литаврами, это был толстый близорукий человечек, до смешного похожий на повара, проворно колдующего над своими котелками и кастрюлями.

Услышать, как все эти люди настраивают свои инструменты, уже было удивительно, настолько они оглушали. От оркестра исходил гомон, как от гигантского курятника, населенного не курами, а всевозможными редкими и диковинными птицами. Кларнеты пускали свои ясные звучные трели, похожие на пение сверхъестественных бекасов, фаготы где-то очень глубоко ублаготворенно рокотали, рассыпаясь смешливой гортанной скороговоркой, а контрабасы еще гораздо глубже низко гудели грозным подобием судного дня. И все же слышнее всего было красивое яркое пятизвучие скрипок, такое трогательно родное и знакомое.

И вот дирижер поднялся на свой украшенный флагом ящик. Он был сравнительно молодой человек. Шея в одном месте заклеена пластырем. На миг воцарилась глубочайшая тишина. И заиграла музыка! Это была увертюра к «Ифигении» Глюка. Она началась высоко, пением скрипок, скорбным и тревожным, но потом вдруг проклюнулись басы и грубо, буйно разрослись, угловатые и колючие, задиристые, гневные и, однако же, странно веселые, словно их злость не более чем шутка. Музыка раскрутилась, как хорошо смазанная чудовищная машина, заскользила, как неистовый колосс с неожиданно легкой танцующей поступью.

Вновь вступали мрачные тона, предвещающие недоброе, грозные в своей мужской самоуверенности, яростные, почти свирепые. И вновь сплетались они в стройной гармонии с более мягкими голосами и воспаряли ввысь в изящном радостном танце, послушные дирижерской палочке, взмахи которой были бесконечно плавны и чувствительны, точно движения усиков у бабочки.

Когда увертюра кончилась, зал разразился рукоплесканиями, взрывы которых гремели, как горы осыпающейся гальки. И опять зазвучал сладострастный говор настраиваемых инструментов, стремительные переливы кларнетов, флейт и гобоев, звонкое дудение медных духовых и грубовато-довольная воркотня контрабасов.

Граф выступил вперед и объявил следующий номер: Восьмую симфонию Шуберта.

Орфей совсем забыл, что хотел наблюдать за инструментами, глухая жалоба басов до боли сдавила ему горло, и он зажмурил глаза. Светлая добродушная тема, временами возвышавшая свой голос, подавлялась силами мрака, которые всякий раз безжалостно обрывали и душили ее. Как будто яркий островок пунцовых цветов боролся против налетевшей бури, бури, быть может не столь студеной и хлесткой, но все же неумолимой в своей мрачной алчности. Орфею припомнились домашние цветы Бомана, которые всегда, даже в зимнем мраке, цветут. Которые все время слушают музыку… и, кажется, сами поют! Ему стало радостно за Бомана, и он отыскал глазами в тесноте зала белую плешивую голову старика.

И будто тяжесть спала у него с души, когда вновь гремучей галькой посыпались дружные рукоплескания. Он жадно впитывал взглядом очертания знакомых будничных фигур среди публики: амтман Эфферсё с белой бараньей шевелюрой, молодой консул Хансен с крупным обиженным лицом, ландфогт Кронфельдт с холеной седой бородкой клинышком, аптекарь Фесе и его необъятная Попугаиха-супруга, — судья Поммеренке с дочерью Леонорой, ученый доктор Маникус с кротким лицом и в шелковой шапочке… управляющий сберегательной кассой Анкерсен с плотоядно вытянутой головой и раздувающимися ноздрями, малярный мастер Мак Бетт с седыми бачками и в вышитом жилете, кузнец Янниксен, редактор Берг, капитан Эстрем, акушерка фру Ниллегор с мужем, Понтус Розописец, магистр Мортенсен — и как уж там их всех зовут. А дальше, в глубине зала, учитель танцев Линненсков со всеми своими дочерьми, девицы Скиббю, Сириус с Корнелиусом, Якоб Сифф, трактирный король из «Доброй утицы»… и, наконец, в полутьме самых задних рядов — Фриберт Угольщик, Оле Брэнди и Оливариус Парусник, все трое принарядившиеся и торжественные.

Но вот граф опять выступил вперед и назвал последний номер: Менуэт Боккерини. Острый восторг пронзил Орфея, когда известная мелодия впорхнула на крыльях беспечных скрипок, в то время как все остальные инструменты лишь весело клохтали. Не буря, от которой все трепещет внутри, а милый и понятный ласковый напев, многоглавое чудище оркестра благодушно предалось уютному, бесхитростному веселью, которое согревало и приятно охлаждало. Но когда Менуэт кончился, сердце опять больно защемило.

Кончилось, кончилось…

Кончилось и больше никогда не вернется. Никогда, никогда.

Оркестр поднимается. Инструменты прячутся в чехлы и футляры. Граф от имени публики благодарит за незабываемые минуты и добавляет несколько слов на иностранном языке. Вот и все. И больше никогда…

Орфей и Петер не двинулись с места, пока зал не опустел. Один за другим инструменты выплывали через широкую дверь пакгауза и исчезали в предвечерней пустоте. Под конец не осталось ничего, кроме тихо поющей карбидной лампы.

Кончилось, кончилось… Но можно еще спуститься на пристань, взглянуть на музыку перед отплытием. Мальчики побежали на берег. Мориц стоял в лодке и бережно принимал солидные контрабасы в их человекоподобных чехлах. Задул свежий ветер. Море встопорщилось фиолетово-черными зыбями. Пароход давал нетерпеливые гудки. Музыканты стояли кучками и переговаривались в ожидании своей очереди на погрузку.

Между тем надвинулся вечер. Зажегся маяк на Тюленьем острове. Небесная глубь чуть розовела от медленно скользивших в безмолвии облаков, подсвеченных снизу багрянцем закатившегося солнца. Это было как последнее; лишь глазу доступное эхо симфонии… словно она продолжала жить призраком в сияний вечернего света, бледная и далекая, но неугасимая. А пароход прощально гудел и быстро становился все меньше и меньше, скрываясь в безбрежном сером просторе.


Боман был счастлив, что ему довелось присутствовать при этом большом событии. Он лежал и улыбался про себя с закрытыми глазами, и видно было, что он очень плох.

— Только бы это и правда не слишком ему повредило, — вздохнул Мориц.

Корнелиус полагал, что надо бы позвать доктора, пусть он на всякий случай посмотрит старика.

Дома в подвале Бастилии Морица дожидался граф. Он был слегка под хмельком и принес с собою несколько бутылок.

— Выпьем на радостях! — восторженно крикнул он. — Да здравствует музыка!

Граф осушил свой стакан и налил себе еще, на висках его вздулись жилы. Он отвел Морица в сторону и ткнул его локтем.

— Сходил бы ты, позвал сюда Черную Миру! Душа просит красоты, а сегодня особенно, черт дери!

Постепенно в огромной гостиной собирался народ. Учитель танцев Линненсков и магистр Мортенсен пришли от Бомана.

— Боюсь, он долго не протянет, — шепнул Линненсков Морицу и, пожав плечами, добавил:

— Но все-таки, я думаю, не стоит нам жалеть, что мы его взяли с собой!..

Немного позже Мориц снова заглянул к Боману. Старая экономка нервно теребила пуговицы на его жилете, глаза у нее были красные.

— Доктор заходил, — шепнула она. — Он, видно, очень опасается.

Мориц решил остаться дежурить у постели Бомана. Та же самая мысль пришла, очевидно, в голову Корнелиусу, Сириусу, Линненскову и Мортенсену, которые появились один за другим и остались сидеть в маленькой комнатушке, молчаливые и грустные.

Одно из многочисленных растений в горшках должно было вот-вот расцвести, это был амариллис, он стоял, напружив красные почки, словно в тихом блаженстве. Композиторы на стенах глядели в пространство и как будто прислушивались. Экономка Бомана неугомонно копошилась на кухне, время от времени она прикладывала к глазам кончик передника. Около полуночи она ненадолго исчезла и вернулась не одна, а с Плакальщицей. Обе женщины сипло и жалостливо говорили о чем-то на кухне. Плакальщица принесла с собой пакет сухих крендельков. Гостям предложили выпить кофе, но они не расположены были к угощению. Плакальщица тихо плакала и укоризненно шептала Морицу:

— Тоже придумали — тащить с собой смертельно больного человека в этот балаган!

На рассвете больной старик проснулся и с натугой огляделся по сторонам. Когда он увидел Морица, по его восковому лицу разлилась изумленная, восторженная улыбка, и он хрипло сказал:

— Франц Шуберт! О, как это мило с вашей стороны зайти проведать меня! Это, пожалуй, даже слишком большая честь! Но позвольте же угостить вас кофе, не откажите выпить со мною чашечку!..

Он вопросительно взглянул на Морица, и тот беспомощно кивнул. Старик устало откинулся назад. Немного погодя он перестал дышать. Старый Боман кончил свой век.

Итак, в этом месте повествования мы расстаемся с первейшим и старейшим из наших музыкантов. Это был добрый человек, Каспар Боман, неистощимый родник энергии, он продолжал жить в своих деяниях, и память о нем навсегда сохранилась в благодарных сердцах друзей.


Мориц, Корнелиус и остальные друзья Бомана решили сделать все, что в их силах, чтобы похоронить старого учителя как можно более достойно. Срочно созвали мужской хор репетировать псалмы и песни, и, кроме того, небольшой духовой ансамбль должен был исполнить «Похоронный марш» Мендельсона. Но все это оказалось ни к чему, потому что, как раз когда приготовления были в полном разгаре, среди вещей Бомана был обнаружен конверт с надписью «Послесловие и завещание», и во вложенной записке наряду с прочим было сказано:

Что касается моих похорон, я не хочу никаких надгробных речей и никакого пения, я желал бы только, чтобы прилагаемая «Серенада» Шуберта, дорогая моему сердцу с самого раннего детства и переложенная мною для соло скрипки с легким аккомпанементом пиццикато на контрабасе, которую надо играть не слишком медленно и ни в коем случае не печально и которую должен исполнить мой дорогой мальчик Орфей и еще кто-нибудь из вас, мои добрые старые друзья, — я желал бы, чтобы она была сыграна у моей могилы после того, как ее засыплют землей, и хорошо бы не в вечернее время, а рано утром или до полудня, если можно будет это устроить без особых ухищрений.