Она воззрилась на него своими печальными мутными глазками. Он крепко прижал к себе бедную унылую головку, поцеловал в лоб. И после этого лег на диван, обессиленный и сонный от одолевшей его дурноты. Поразительно, какую он чувствовал сонливость! Мгновение он лежал и буквально боролся со сном. Потом вдруг разом вскочил, бросился к письменному столу и схватил письмо, не дыша, пробежал его глазами и весь покрылся испариной.
Нет, это не вымысел. Черным по белому написано, сухо и деловито, что он унаследовал сто сорок шесть тысяч крон. Дядюшка Андреас наконец-то скончался в возрасте девяноста двух лет, и он — единственный наследник.
— Вот ведь как долго может прожить человек! — громко сказал он себе и невольно рассмеялся, поняв нелепость своего замечания. — Разумеется, можно прожить и до девяноста двух и даже до ста одиннадцати лет! — продолжал он дурачиться. — А я ведь, в сущности, давно уж оставил надежду, что он умрет! — снова рассмеялся он. — То есть что я его переживу.
— Хочу кубички! — сказала Вибеке.
— Ты хочешь поиграть в кубички? — улыбнулся ее отец и принялся шарить повсюду в поисках жестянки с пустыми спичечными коробками. — Скоро у тебя будут новые кубики, папа купит тебе красивые новые кубики, и еще лошадку-качалку и… много, много всего!
— Шутка сказать, сто сорок шесть тысяч крон! — продолжал он, адресуясь к себе. — Ладно бы, ну, скажем, тысячи четыре, это еще можно себе вообразить. Да я бы и такой малости страшно обрадовался! А тут… нет, это поистине смехотворно! Поистине смехотворно!
— Где красивые новые кубички? — жалобно спросила девочка.
Мортенсен покачал головой, давясь от смеха, у него слезы выступили на глазах.
— Какого дьявола, чего тут, собственно, смешного? — выбранил он себя.
Однако он ничего не мог поделать с этим истерическим смехом, неизвестно откуда взявшимся, как перед тем тошнота. Он беспокойно косился на кухонную дверь. «Уж не свихнулся ли я?» — подумал он, и на миг у него даже потемнело в глазах. Пришлось опять прилечь на диван. Вздор, чепуха, конечно, не свихнулся. Хотел бы он видеть нищего бедолагу, загнанного и затравленного, который бы на его месте не потерял головы!
Но подумать только, что дядюшка Андреас, этот старый сумасброд, был такой богач! В молодые годы Андреас был фермером, а затем плантатором в Америке. Когда ему перевалило за пятьдесят, он продал свои владения и вернулся на родину, изнуренный болезнью, согнувшийся в дугу от ревматизма. Однако живуч оказался, несмотря ни на что.
В свое время, правда, ходили слухи о невообразимом богатстве дядюшки Андреаса. Но ведь подобные слухи легко пускают ростки в провинции, где людям не о чем особенно говорить. Н-да… а теперь, стало быть, доказательства налицо!
Мортенсен вдруг увидел перед собой дядюшку с такой живостью, точно это был мираж: дряхлый старик, брат его деда, согнувшийся, словно под тяжестью злой, непосильной ноши; землистое лицо и угрюмый, пристально сверлящий взгляд. Как будто старик нарочно явился, чтобы заставить вспомнить о себе и потребовать признания. Занятно. Мортенсен снова ощутил приступ дурноты и протяжно выдохнул воздух. Он всю жизнь терпеть не мог старого хрыча с его жесткой мученической улыбкой.
Ладно. Хватит об этом.
Магистр поудобнее улегся на диване. Он больше не чувствовал никакой сонливости. Одну только слабость. Слабость и спокойствие. Он лежал с закрытыми глазами, пытаясь собраться с мыслями, чтобы все здраво обдумать. Но ничего толком не получалось. Оглядываясь на свою жизнь, он производил ей смотр. Теперь это все пройденный этап, с которым ему предстоит проститься. Проститься с благодарностью.
Детство в Ютландии. Молчаливый отец, робкая набожная мать. Двое братьев, умерших молодыми. Ах… какое это все далекое и чужое — и однако настойчиво встает перед глазами, словно желая напомнить о себе в последний раз. Время, полное глухой тоски, стремления вырваться, жажды чего-то… чего-то большого, да. Учительская семинария, где он произвел сенсацию своими исключительными способностями. Годы учения в Копенгагене, голодная жизнь в коллегии Регенсен. Религиозные кризисы. Кьеркегор. Богословские исследования и отказ от них как от галиматьи. Первые попойки и женщины. Музыка. Товарищи. Общество мыслящих людей. Глуповатые девицы, за которыми, однако, невозможно не приволокнуться.
Магдалена Херц… волшебная звезда его молодости!
Фу!
Экзамены. Степень магистра. Снова попойки, все к черту, по наклонной плоскости, ниже, ниже… после ее скандальной измены. Мрак и скудость и долгие голодные дни, полные весеннего света и звенящей пустоты. И отзвуки, неумолимые, исступленные отзвуки бетховенской сонаты опус 31, номер 2, «Полночной сонаты», как Магдалена и он окрестили ее… «Полночной сонаты» с ее захлестывающими безднами страстной нежности и беспредельной муки.
Бегство! Долгая поездка в далекую страну, где он в отчаянии ухватился за вакантное место учителя в реальной школе… в небольшом городишке, где, думал он, можно будет упиться одиночеством и философией и, собравшись с силами, написать свое философское сочинение. Как бы не так! Школьный ад, провинциальный ад маленького городка! Злобные преследования, которым он постоянно подвергался за свое «вольнодумство»! Стычки со старшим учителем Бергом, этим недоучкой и бандитом, этим туполобым и спесивым унтером, которые закончились дурацким побоищем на школьном дворе, послужившим причиной его отстранения от службы.
Добрая, вечно растрепанная маленькая Николина, учительница, которая в те чудовищные, позорные дни была его единственным утешением и на которой он женился. Снова нищета, унижение, иссушающие мозги частные уроки. Место библиотекаря, предоставленное ему из милости, подачка на бедность. Малюсенькая бедная и унылая библиотека с вечным смрадом керосиновой печки. Смерть Николины от родов. Сентиментальная, сверхпылкая любовь к дочери, которую он боготворил, и страшный удар, когда оказалось, что она… что она!..
Ну вот, пожалуй, все подытожено.
Ничего подобного, не все!
Долгие мучительные годы. Сгоряча принимаемые решения еще раз бежать от всего. Терпевшие крах из-за полного отсутствия денег, а также из-за…
Да, из-за чего?
Из-за Вибеке? Чепуха. Несчастную дурочку ты бы вполне мог взять с собой и поместить в какое-нибудь подходящее заведение. Сочинение? Тоже ерунда. Эти словеса ты мог бы с таким же успехом плести в любом другом месте. Нет, друг мой любезный, причину надо искать глубже, гораздо глубже. В некоей проклятой роковой косности. Это болезнь души. Какая-то внутренняя поломка. Превращаешься в куколку, все старательнее оплетая себя нитями заумных метафизических построений, а потом вдруг пытаешься выбраться обратно наружу, не разрушив кокона. Пока наконец не соберешься с духом и не разрушишь его… после чего оказываешься самым жалким образом обречен бесприютно скитаться и зябнуть в мире действительности и втайне тосковать о превращении снова в куколку!..
Ладно. Дальше!
Резиньяция. Телескоп, проданный, вернее, наполовину подаренный фотографом Сунхольмом, этим честным и благородным пасынком судьбы. Телескоп, философия и музыка. Проясненность и бесстрастное спокойствие.
Как бы не так… Проясненность эта очень скоро оказалась дурацкой иллюзией. Состояние проясненности — всего лишь мечта, абсолютно недостижимая, тем более в провинциальном аду, среди назойливых людей с их сплетнями и болтовней, с их самодовольным чванством и презрением к духу, с их неустанным усилиями смутить хлипкий, дорогой ценой завоеванный покой человека.
Отчаяние! Ненависть к нищете, из-за которой попадаешь в зависимость от всякой шушеры… от вульгарного приказчика и живоглота консула Хансена или от льстивого шельмы адвоката Веннингстеда. Ненависть к судьбе, к Вибеке, ко всему. Решение покончить с собой. Одинокая прогулка на лодке вместе с девочкой. Господи, спаси и помилуй! Жалкая капитуляция и слезливое возвращение к жизни. И ужас Атланты, когда он в припадке самоуничижения признался ей, какие у него были намерения. Ее отчаяние, ее внезапная нежность… как сверканье редких, неподдельных алмазов в обыкновенной, с виду дешевенькой брошке!
— Атланта! — позвал он.
Атланта чрезвычайно удивилась:
— Чего это ты лежишь? В пальто! Уж не заболел ли?
Он чувствовал глухую потребность выплакаться у нее на груди, прижать ее к себе так крепко и жарко, словно это их последнее объятие, рассказать ей о том, что произошло, чтобы она обезумела от радости. Но он остался лежать и лишь сказал:
— Да, Атланта, мне что-то нездоровится. Есть я не буду, и скажи тем двоим ученикам, что придут после обеда, что я заболел.
Тут магистр вскочил с дивана и сделал отрицательный жест рукой.
— Впрочем, нет, Атланта. Пусть эти балбесы приходят. Я, собственно, вполне здоров. Просто чуточку болела голова. А сейчас уже все в порядке.
Так. Ну, теперь как будто все. Комедия окончена. Порядок и спокойствие восстановлены. Теперь он будет радоваться. Только радоваться. Радоваться тому, что расскажет Атланте замечательную новость. Сделает ее счастливой несказанно. Разделит ее радость, отдохнет душой, почувствует биение жизни, будет жить, жить!
Наконец-то он вроде бы все подытожил. Hie Rhodos![47]
«Сегодня вечером! — сказал он себе. — Будет это сегодня вечером. Мы должны остаться одни. Одни с нашим праздником!»
Остаток дня прошел, как обычно, словно ничего и не случилось. Но в сумерки, когда последний ученик ушел, магистром Мортенсеном против его воли вновь овладело странное лихорадочное возбуждение, такое же, как утром. Перед его мысленным взором возникло, точно мираж, устрашающе огромное, совершенно несподручно огромное состояние, которое сверх всякого вероятия чудом упало к нему с неба… пачки ассигнаций, груды, вороха, крутящийся снежный вихрь ассигнаций по десять крон, по сто крон, по пятьсот крон… он почувствовал головокружение, лег на диван и сразу погрузился в тревожное, полное сновидений забытье. Ему снилось, что он купил себе новый телескоп, настоящий, в который можно было увидеть планету Сатурн та