Избранное — страница 4 из 61


1

Ветреной лунной ночью в конце сентября большой траулер Саломона Ольсена «Магнус Хейнасон» вошел в залив с приспущенным флагом. Когда он находился уже в пределах слышимости, с него крикнули на причал, чтобы послали в больницу за санитарной машиной. Белая санитарная машина прибыла, когда судно причаливало. Из нее вынесли двое носилок. На одних внесли в машину раненого, и она тут же сорвалась с места, когда на берег медленно вынесли вторые носилки, собравшиеся на пристани жители и моряки обнажили головы. Носилки поставили в один из складов в ожидании возвращения санитарной машины.

На носилках лежал молодой шкипер «Мануэлы» Ивар Бергхаммер. Экипаж сошел на берег, и моряки молча окружили носилки. Они говорили тихо, как бы боясь разбудить мертвого. «Магнус Хейнасон» в восемнадцати милях к юго-западу от острова обнаружил спасательную шлюпку «Мануэлы» с шестью уцелевшими. Все они были сильно изнурены после двух суток блуждания по морю в шлюпке, один семнадцатилетний парень из Саннефьорда ранен пулей в плечо. Шкипер был убит на борту «Мануэлы», всю грудь ему изрешетила пулеметная очередь. Воздушная атака началась утром, судно не бомбили — оно загорелось от выстрелов.

У Фредерика рука на перевязи, но рана не опасная, небольшая. Поуль Стрём, капитан траулера, промыл и перевязал ее.

Санитарная машина вернулась, носилки с трупом Ивара подняли, внесли в машину, и она исчезла в ночи. Вскоре траулер отчалил, он торопился, он шел из Исландии в Шотландию с драгоценным грузом рыбы и не должен был нигде останавливаться.

Из пяти потерпевших кораблекрушение на «Мануэле» только один — Сильвериус — был женат. Остальные — холостые парни, трое из них жили в других поселках. Сильвериус пригласил их к себе чем-нибудь согреться. Он стоял рядом с женой, за ней сразу же послали. Бледная как полотно от волнения, она крепко держала его за руку. Остальные отвернулись. Потом трое парней пошли за Сильвериусом и его женой, но Фредерик никак не мог успокоиться, ему хотелось побыть одному. Он остался на продуваемой ветром пристани. Окна в пакгаузе Саломона Ольсена по другую сторону залива сверкали в лунном свете, и тени больших туч быстро плыли над горами. Было начало третьего.

Фредерик не знал, что ему делать. Нужно сообщить Опперману и на хутор Кванхус о несчастье. Ужасно будить людей ночью ради такой дурной вести. Но он был хуторянам самым близким человеком и обещал товарищам это вделать. Придется перенести и это, как и многое другое. Но он хотел оттянуть предстоящее, насколько возможно, хотя бы до пяти часов. Тогда будет уже утро. Прийти во мраке ночи и разбудить людей такой страшной вестью — это похоже на убийство.

Фредерик решил провести несколько часов один. Пройтись, чтобы хоть немного размять онемевшие ноги. Можно пойти на кладбище. Самое подходящее место для него сейчас. А потом он пойдет в больницу, справится о Хендрике, раненом моряке из Саннефьорда, узнает о похоронах Ивара. Труп пока был в морге больницы.

В эту пустынную ночь город казался серым, потухшим, но не беззвучным. Работа на стапелях Саломона Ольсена шла, как всегда, с шумом, откуда-то доносились голосами даже музыка. Проходя мимо торгового заведения Оппермана, Фредерик через щелочку в затемненном окне увидел свет в кабинете. Он подошел ближе, прислушался: да, и голоса слышны. Говорили по-английски. Фредерик хотел было постучать и сообщить дурную весть. Но, глубоко вздохнув, покачал головой. Он был так груб с Опперманом в их последнюю встречу перед плаваньем, осыпал его ругательствами. Стыдно было вспоминать о том, как спокойно принял это Опперман. Фредерику казалось, что он несет заслуженное наказание, сообщая Опперману о гибели его судна. Таков удел наглеца — пожирать собственную блевотину.

Фредерик чувствовал себя жалким, никому не нужным. Это чувство владело им с момента катастрофы. Он воспринял ее как грубую ошибку судьбы. Нелепо, ужасно нелепо, что умер Ивар, а он, Фредерик, остался в живых. Он не пролил еще и слезы по Ивару, и внутренний жар жег его, испепеляя душу.

Дверь в контору Оппермана открылась, на лестницу вышли два офицера. За ними — Поуль Шиббю, громко сосущий сигару. В двери стоял Опперман. Он потирал руки и улыбался, зубы его сверкали в лунном свете. Фредерик подождал, пока посторонние ушли, и постучал в дверь. Лучше поскорее покончить с этой миссией.

Опперман был красен, возбужден, от него пахло виски.

— Пожалуйста, — сказал он. — Одолжить бутылку? О, я видеть Фредерик?.. Откуда Фредерик ночью? «Мануэла»?..

Опершись о косяк двери и держа фуражку в руках, Фредерик упавшим голосом, опустив глаза, рассказал о происшедшем. Опперман прижал руку ко рту.

— Ужасно, — проговорил он. — Ужасно!

Он втащил Фредерика в комнату, усадил на стул, сам же стоял, ломая руки, страдальчески открыв рот с крепкими здоровыми зубами.

— О господи, боже! — восклицал он. — Пуля грудь? Скончаться сразу? О, плохо, плохо! — Опперман прижал руки к животу: — О, этот война, стоит много молодой жизни, Фредерик, о да.

У Оппермана на глазах были слезы. Он сунул Фредерику стакан и налил вина.

— Нужно относиться это терпением, Фредерик, — сказал он сдавленным голосом. — Нужно иметь сила нести наши страдания, как все теперь, когда война. Подумай — везде разбомбленные, бездомные, холодные, голодные, ужасно!..

Опперман развязал галстук и расстегнул рубашку. Ему было жарко.

— О, ужасно! — повторял он. — Я, конечно, не спать ночью, только лежать, думать о корабле, где погиб Ивар, ужасно.

Он сел, отпил большой глоток из бокала и замолчал, опустив глаза. Тонкие морщины на лбу делали его лицо похожим на скорбное старушечье лицо.

Внезапно он вскочил. Глаза его засветились улыбкой. Он поднял голову, выпрямил спину и, приняв мужественный вид, протянул Фредерику руку для пожатия. Фредерик безвольно дал ему потрясти свою руку.

— Он умереть за родина, Фредерик! — сказал Опперман таким громким голосом, как будто выступал на большом собрании. — Все вы, кто плавать, участвовать война за родина, как настоящие солдаты. А мы, кто владеть корабли, ставить все на карта и нести большие убытки ради блага всех. Да, так умирать и страдать люди сегодня на весь мир, кровь, пот, слезы… Во имя победа справедливость!

Глубоким взглядом он посмотрел в глаза Фредерику и повторил:

— Да, во имя победа справедливость в эта ужасный война! В конце концов! В конце концов, Фредерик! Через страдания к победа!

Они выпили. Фредерик понял, что пора уходить. Опперман проводил его до двери и еще раз пожал ему руку.

Не было еще и трех часов. Фредерик бродил наугад в эту лунную ночь, долго кружил вокруг больницы, зашел в ее пустынный двор и постоял в углу, ожидая, что кто-нибудь появится: сестра или Бенедикт Исаксен — санитар. Так и есть, вышел Бенедикт. Длинный и тощий, с непокрытой головой, лысый, в лунном свете он казался самой Смертью. Он провел рукой под носом и смахнул каплю.

Фредерик подошел к нему и заговорил. Бенедикт был немногословен, но сказал все, что нужно было. Раненому плохо, но он выживет. Он молод и крепок. Труп Ивара еще не трогали, он в морге, вместе с трупом молодой девушки, умершей от дифтерита.

— Пойдем туда, если хочешь, — предложил Бенедикт.

Фредерик побрел за ним как лунатик. В морг пробивались лишь слабые лунные лучи. Сильно пахло карболкой. Он увидел двое носилок, прикрытых простынями. Бенедикт отдернул простыню с головы Ивара, Фредерик смотрел на совершенно неузнаваемые черты лица, кожа которого приобрела какой-то серебристый оттенок. Он не мог понять, зачем он стоит здесь и смотрит, ведь это так странно и бесполезно. Санитар молча взял прислоненные к стене пустые носилки и снова вышел на лунный свет. Фредерик попрощался.

Его мучило тошнотворное чувство опустошенности, он вспомнил слова старой матросской песенки: «Плоть есть тлен». Вспомнил свое детство в маленьком домике на берегу моря, мать — он ее почти забыл, отца, который много лет болел чахоткой, а потом умер. Брата Антона, умершего в один год с отцом. Фредерику тогда было четырнадцать лет. Он только что кончил народную школу. Он вспомнил пустой дом, который снесли из страха перед заразой. Бревна пошли на новый мост через реку, и долго еще, когда он проходил по этому мосту, ему казалось, что он узнает запах собственного дома.

Год он жил на хуторе Кванхус, а потом ушел юнгой на катере «Спурн» вместе с товарищем детских игр Иваром. С той поры они были с Иваром неразлучны. Ивар уговорил его пойти в школу шкиперов. Два года назад, когда Ивар получил место капитана оппермановского судна, Фредерик стал его помощником. Это было и суровое, и прекрасное время. С Иваром он всегда чувствовал себя в гуще событий. Вокруг Ивара всегда что-то происходило. Никто не мог его удержать, если он что-то задумал. Никто не мог обвести его вокруг пальца. Фредерик с гордостью вспоминал, как Ивар однажды выставил за дверь исландского торговца рыбой и угрожал ему сначала судом, а потом своими кулаками за то, что исландец пытался навязать им плохо замороженную рыбу.

Фредерик дошел до кладбища, постоял у калитки, глядя на аллею, уходящую вверх. Почти вся листва с деревьев облетела, кучи листьев лежали в канавах и среди могил. Обнажив голову, он открыл калитку, но передумал и пошел обратно. Скоро он придет сюда в процессии за гробом Ивара. Он пошел дальше.

«Плоть есть тлен» — снова зазвучало у него в ушах.

Дорога вверх по холму привела к тропинке на хутор. Было всего три часа. Фредерик все еще не хотел будить обитателей хутора. Он бросил взгляд на домик, который спал в неведении, освещенный тревожным лунным светом.

Фредерик побрел обратно к городу. Его снова потянуло к больнице. Он знал, что делать там ему нечего, но он так привык быть рядом с Иваром. Если бы и в эту ночь можно было посоветоваться с Иваром!

В котельной горел свет. Фредерик подошел поближе и заглянул туда через щелочку в затемненном окне. Бенедикт сидел на ящике посреди котельной, луч света сбоку освещал его блестящую лысину и костлявое лицо; казалось, что у него пустые глазницы. Он был погружен в задумчивость.

Фредерик вошел в котельную. Ему необходимо было поговорить с кем-нибудь. Бенедикт посмотрел на него грустным, понимающим взглядом.

— Ивар был добрый, хороший юноша, — сказал он. — Он мог поступить опрометчиво, например, когда ударил Бергтора и судью, но только в пьяном виде. А вообще был добрый. Он был хорошим сыном своему отцу и хорошим братом своим сестрам, а тебе, Фредерик, хорошим другом.

Фредерик кивнул:

— Да, это правда, Бенедикт.

Санитар глубоко вздохнул и откашлялся. Потом медленно поднял голову и спросил:

— А как он относился к Иисусу? Ты должен это знать, Фредерик, вы ведь всегда были вместе. Искал ли он милости и спасения у Христа? Верил ли он в бога, Фредерик?

— Верил, — ответил Фредерик и еще раз повторил: — Верил. Но он никогда об этом не говорил.

— И вы никогда не молились на судне? — спросил Бенедикт.

— Нельзя сказать, чтобы молились, — ответил Фредерик. — Иногда я читал молитву по воскресеньям и праздникам и кто-нибудь из нас пел псалом. Ивар был не против.

— Не против? — спросил санитар и настороженно поднялся. — А как он мог быть против того, что вы чтите вашего бога и спасителя?

— Он не был, я же это и говорю.

— Еще бы не хватало, чтобы он был против того единственного, что необходимо человеку! — Санитар удивленно покачал лысой головой.

— Он не был против, — повторил Фредерик.

— Если бы он был против, — упрямо продолжал Бенедикт, — он был бы не лучше тех, кто соблазняет малых сих. Тогда лучше бы мельничный жернов…

Бенедикт проглотил фразу и поежился, как человек, понявший, что ему лучше промолчать.

Фредерик обиделся за Ивара и строго спросил:

— Что за мельничный жернов?..

— Был повешен ему на шею! — выпалил Бенедикт.

— А зачем вешать ему жернов на шею? — спросил Фредерик, притворившись, что не понимает. Санитар состоял в секте пекаря Симона, в крендельной общине, как ее называли.

Бенедикт поднялся и сказал, отвернувшись, голосом проповедника:

— Повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской! Разве ты не знаешь Священного писания, Фредерик?

И прибавил, обернувшись к Фредерику:

— Я говорил не об Иваре, а обо всех, кто насмехается над верующими.

— Он никогда не насмехался, — сказал Фредерик.

— Это хорошо, Фредерик, — сказал Бенедикт. — Это хорошо. Но этого мало. Если в человеке нет духа живого, человек мертв, хотя бы он и был живым.

— Где это написано? — спросил Фредерик.

— Это мои слова. Или слова, внушенные мне. А тот, в ком горит пламя духа, живет, даже если он мертв. Это тоже мои слова, Фредерик.

— А возвышающий себя унизится, — сказал Фредерик. — Это не мои слова. Это из Библии.

— Я не возвышаю себя, если ты на это намекаешь, — сказал Бенедикт, но уже без прежнего подъема. — Я, бедный грешник, далек от того, чтобы возвышать себя. Наоборот, я с помощью божьей как могу унижаю себя. Поистине мало кто унижает себя так, как я. Я очищаю плевательницы, выливаю ночные горшки, обмываю трупы и вообще выполняю унизительную работу. Но только потому, что ей сказал: «Тот будет велик среди вас, кто служит другим».

— Так что ты все-таки хочешь быть великим? — спросил Фредерик. Он не мог забыть, как высокомерно и подозрительно санитар отнесся к вере Ивара.

Бенедикт снова взорвался. Он опять стоял так, что глазницы его казались пустыми. В голосе зазвучали упрямые и жесткие ноты:

— Я буду велик в Иисусе! Вот чего я хочу, Фредерик. И ты должен бы к этому стремиться. Какая тебе польза от благ мира, если ты погубил свою душу?

Фредерик взглянул на часы:

— Я хотел только сказать, что если Ивар и не выставлял свою веру напоказ, словно медаль, то он был человеком не хуже тебя и меня.

Бенедикт глубоко вздохнул, и его водянистые глаза вдруг снова появились в глазницах.

Фредерик подумал, что санитар очень несчастный человек, он остался одиноким, вся его семья погибла от туберкулеза. Что удивительного в том, что жестокая судьба лишила его разума?

— Прощай, Бенедикт, — дружелюбно сказал он. — Спасибо за то, что разрешил мне побыть здесь.

— Прощай, — прозвучало в ответ, — и да наполнит Иисус Христос маслом твой светильник, чтобы ты не заблудился во мраке ночи!


Время приближалось к пяти. Луна низко опустилась на Западе, а на Востоке уже начинал заниматься день. Фредерик сел на каменную тумбу у больницы и задумался. Не мог он пойти на хутор и сообщить о смерти Ивара. Было что-то подлое в том, что он жив, а Ивар мертв и станет лишь пищей для земляных червей. Ему вспомнились слова: «Господи, да минует меня чаша сия!» Но сразу же стало стыдно… Как это он, сидя здесь, смеет сравнивать себя с ним — в Гефсиманском саду? О, если бы он был силен в Священном писании и мог сказать родным слова утешения. Но это не для него. Священные слова в его устах покажутся смешными. Не мог же он вдруг прийти к ним совершенно иным человеком, а не Фредериком, которого они давно знают, помощником Ивара и его другом. Бессмысленно пытаться изображать из себя пастора или миссионера.

Но можно, конечно, зайти к пастору и попросить его пойти с ним вместе. Как он не подумал об этом раньше. Пастор Кьёдт, наверное, охотно оказал бы ему эту услугу, он человек добрый.

Фредерик подошел к пасторскому дому и постучал. Пастор Кьёдт через горничную попросил его подождать немного в гостиной, он сейчас выйдет.

Гостиная пастора напоминала лавку, в ней было множество полок и этажерок, тесно заставленных всякими фигурками, часами, фотографиями и редкими камнями и кристаллами. На стенах — картины Ютландии, родины пастора. Над диваном — две увеличенные фотографии: сам пастор и его покойная жена. Пастор Кьёдт был человек пожилой, седой, толстый, с бородкой и немного колючим взглядом. Говорили, что он богат и охотно помогает людям. Но многим не нравилась его страсть к спекуляциям. Во время войны он купил целых два дома и снова продал их с большой прибылью. Обстановку одного из домов тоже обратил в деньги.

Но, может быть, его прельщала не только личная выгода, часть вырученных денег, во всяком случае, шла на добрые дела. Пастор Кьёдт не только протягивал руку помощи беднякам, но и давал деньги молодым на получение образования. Известно было также, что он помог коммерсанту Лиллевигу в Саннефьорде встать на ноги, вложив деньги в его судно. Это судно доставляло радость им обоим, ему сопутствовала удача, и оно совершило много выгодных рейсов.

Пастор спустился с мезонина и подал Фредерику руку. Лицо у него опухло от сна, он был без галстука. Белые волосы топорщились щеткой. Он поглаживал бородку, глядя в угол, пока Фредерик излагал свою просьбу. На его красном лице нельзя было ничего прочесть, он посмотрел на часы и сказал:

— Хорошо, Фредерик Поульсен. Но лучше всего пойти сейчас, чтобы нас не опередили.

Пастор исчез на минуту и появился в воротнике, в черном пальто и в цилиндре. Они отправились в путь. Несмотря на свою полноту, пастор Кьёдт был хорошим ходоком, и подъем ничуть его не затруднял, у него были здоровые легкие. Он беседовал с Фредериком о рынке, о ценах на рыбу и разбирался во всем этом, как настоящий коммерсант. Фредерику пришло в голову, что пастор не понимает всей горечи своей миссии, и он пожалел, что не пошел один.

Было около шести, когда они дошли до хутора. Из трубы поднимался дым, значит, хуторяне встали. Подойдя ближе, они услышали голоса. Среди них Фредерику слышались и чужие. И вдруг ему показалось, что он слышит голос Оппермана.

«Не может быть», — подумал он. Но это действительно был Опперман. Он стоял в передней, держа шляпу в руке, собираясь уходить. Фредерику стало стыдно, что Опперман его опередил, и одновременно он испытал чувство облегчения.

— О пастор! — сказал Опперман, протягивая руку в перчатке. Пожав руку, пастор Кьёдт отвел Оппермана в сторону. Мужчины говорили очень тихо. Фредерик слышал, что речь шла о страховке. Он вошел в кухню. Лива и Магдалена — обе полуодетые, — обливаясь слезами, пожали Фредерику руку. Элиас сидел у печки, он не плакал, но, открыв рот, смотрел перед собой остекленевшим, словно каменным, взглядом. Он схватил руку Фредерика в обе свои и долго держал ее, и это горестное пожатие словно что-то растопило в груди Фредерика. Он уже не мог сдержать слез, его охватило безнадежное отчаяние, он ушел в переднюю, прислонился лбом к стене, изо всех сил пытаясь подавить рыдания.

Он слышал, как пастор Кьёдт говорил, словно читал из книги. Может быть, и вправду читал какое-то печатное слово утешения. Да, конечно, Фредерик услыхал, как он перевернул страницу. Читал он долго. Как будто хотел показать, что не экономит время. После проповеди последовала долгая молитва. Наконец все кончилось, пастор пожал присутствующим руки и пожелал им утешения и благословения божьего. Он пожал руку и Фредерику. Фредерик не смог собраться с духом и поблагодарить пастора за его хлопоты. Стоя в передней, смотрел на сучок в некрашеной степе.

2

Весть о гибели «Мануэлы» и смерти Ивара быстро распространилась по городу и окрестностям, всюду появились приспущенные флаги.

Редактор Скэллинг спешно писал заметку о печальном событии, ему это было очень кстати, несмотря на всю трагичность происшедшего, поскольку материала для газеты не хватало. В прошлом номере пришлось дать на целую полосу перевод статьи из «Ридерс дайджест» о голоде и хаосе в России после революции 1917 года и международной помощи, организованной Нансеном. Но читателей это не интересовало. Книготорговец Хеймдаль вчера вечером в клубе с сарказмом спросил, не собирается ли газета поместить свежую новость об отступлении Наполеона из Москвы. Редактор не растерялся и объяснил Хеймдалю причину, по которой он поместил американскую статью о голоде в России. Немцы терпели поражение за поражением на Восточном фронте. Это вызывало всеобщее восхищение русскими, и было неплохо напомнить о том, что это все-таки большевистские орды.

Редактор Скэллинг был в затруднении: как писать о погибшем шкипере. Ивар Бергхаммер не так давно привлек к себе внимание как пьяница и драчун и вообще был сомнительной фигурой. То, что он — выходец из бедной семьи — сумел выбиться в люди, само по себе только похвально. Редактор Скэллинг был не из тех, кто ползает на пузе перед плутократами. Наоборот, он сам, будучи сыном умного и честного, но отнюдь не состоятельного судьи, сумел своим трудом добиться положения… не материального благополучия, видит бог, но все же довольно значительного общественного положения. Вскоре директор школы Верландсен уйдет на пенсию и Скэллинг, как второй учитель, займет его место, если справедливость существует на этом свете. Кроме того, редактор занимал пост председателя Союза консервативных избирателей, заместителя председателя городского муниципалитета, члена Совета по контролю над ценами, секретаря Союза предпринимателей и судовладельцев, почетного члена спортивного союза Змеиного фьорда, и только война помешала ему получить орден Даннеброга, который обещал ему сам амтман[7].

Да, у него есть ряд достоинств, например, он умеет писать. Как политический корреспондент он завоевал себе имя в консервативной датской прессе, да и на родине его ценят, во всяком случае настоящие знатоки, чье мнение имеет вес.

А памятник, этого тоже забывать не следует! Прекрасный памятник с именами погибших моряков, которые не вернулись на родину и никогда не будут покоиться в освященной земле. Этот памятник создан по его инициативе. Может, об этом уже забыли, ну и что ж. У него становилось тепло на сердце каждый раз, когда он бывал в этом заповедном месте и видел, как увеличивается число имен.

Но… вернемся к Ивару Бергхаммеру. Редактор Скэллинг не скрывал, что безотносительно к личности молодого человека он питал глубокое недоверие к самому типу таких людей. Ивар Бергхаммер — лишь один среди угрожающе растущего числа пролетарских выскочек, которых нынешние ненормальные времена вырвали из их обычной среды и вознесли. На свободу выпущены опасные силы, невозможно предвидеть, к чему это приведет, ведь у этих людей нет ни корней, ни культуры. Надвигается эпоха грубости и распущенности, эпоха кулачного права. С грустью вспоминаешь мирный период процветания, когда старый консул Тарновиус, окруженный всеобщим уважением, как истинный отец страны, сидя в конторе, твердой рукой держал бразды правления и повсюду сушилась треска и кишели работящие люди, веселые и трудолюбивые…

Но не об этом сейчас речь. Редактор поднял трубку, позвонил Опперману, чтобы получить кое-какие сведения о катастрофе для статьи.

Опперман мог бы — он так и выразился! — дать погибшему шкиперу наилучшую характеристику. Ивар был на редкость энергичен, смел, на него можно было положиться. Судя по голосу, Опперман был взволнован. Он даже сказал, что Ивар погиб геройской смертью. Ну, это уж слишком! Служба на корабле в нынешнее время — Дело доходное, и если всех многочисленных моряков, которые, к несчастью, погибают, называть героями, то получится бесконечно длинная галерея героев. Это понятие следует ограничить, включать в него только тех, кто жертвует жизнью для спасения других или во имя справедливого дела. А плавать для того, чтобы деньги текли в карман Оппермана — невелика заслуга, и никто бы этого не делал, не будь тут и личной выгоды в виде хорошего процента.

Вообще-то редактор ничего не имел против Оппермана. Он, конечно, выскочка, у него есть слабые и смешные стороны, но он чертовски толковый человек и нередко доказывал, что у него доброе сердце.

Ну что ж, у него на это есть средства. Но с другой стороны, Опперман не обязан заниматься благотворительностью. Это дело добровольное, дело сердца. Он не только помогает сиротам. Опперман внес большую сумму, когда проводился сбор на новый церковный орган. Он поддерживает спортсменов. Вообще, несмотря на свои странности, Опперман — ценный для общества человек. Поддерживает он и газету, у него постоянное место для объявлений на первой полосе, а иногда он дополнительно помещает объявления и на всей последней.

Редактор сожалел о гибели оппермановского судна. Да, суда гибнут, рано или поздно это может привести к оскудению источника, поддерживающего экономику, что будет роковым ударом для всех и вся.

Ведь именно на морских перевозках зиждется процветание общества и всеобщее благосостояние.

Проклятая война!

Но все же нельзя отрицать, что эта же самая война и платила за морские перевозки такую высокую цену. Не остается ничего иного, как смотреть на вопрос философски. Море дает, море берет…

Редактор схватил ручку. «Море дает, море берет. Снова Королевская гавань понесла тяжелую потерю. Наш флот лишился еще одного судна, прекрасной шхуны „Мануэла“, принадлежавшей одному из столпов общества, оптовику, консулу Опперману. Война, свирепствующая во всем цивилизованном мире и ежедневно требующая новых тяжких жертв почти во всех странах, потребовала и от нас дани — жизни наших молодых моряков».

Как всегда, когда он писал некролог, редактор Скэллинг пришел в волнение и разрешил себе некоторые лирические вольности. «Это произошло в предутренней мгле, как раз тогда, когда новый день должен был заняться над ввергнутым в войну несчастным человечеством. Молодому человеку было суждено в последний раз взглянуть на зарю, прежде чем погрузиться в вечную ночь, присоединиться к молчаливой и мрачной толпе павших моряков…»

Маленькая слезинка выползла из уголка редакторского глаза. Он вспомнил своего сына Кая, ровесника Ивара, ему тоже двадцать пять. Кай в свое время очень хотел стать моряком, но из этого, слава богу, ничего не вышло; к великому счастью, он удовлетворился работой бухгалтера у Тарновиуса. Но если бы он стал моряком, а потом, естественно, капитаном или штурманом? Подумать только, что Кай лежал бы сейчас вместо Ивара в морге, с грудью, прошитой пулеметной очередью!

Да, редактор мог понять тяжелое горе родственников. Некролог получился вдохновенный.

— Может быть, немного слишком торжественный, — сказал он наборщику Енсу Фердинанду Хермансену, протягивая ему рукопись. — Но в такой ситуации нужно проявлять великодушие. Ивар Бергхаммер к тому же первая из жертв моря, которая будет действительно покоиться здесь, в родной земле. Дай бог, чтобы она оказалась последней! — прибавил редактор, ретируясь со вздохом в свой маленький кабинет.

Наборщик пробежал статью.

— Какого черта этот паршивый холуй болтает о великодушии, — пробормотал он. — Везде одно и то же: сначала загоняют тебя в могилу ради того, чтобы самим снимать пенки, а потом валятся на задницу, растроганные тем, с каким великодушием они заметили, что ты сдох. Снова могила неизвестного солдата. Вот бы их всех и отправить в нее!

В дверь постучали. Енс Фердинанд вздрогнул; обернувшись, увидел Бергтора Эрнберга.

— Я очень хотел бы напечатать эту песню, вернее, псалом, — сказал Бергтор. — Союз молодежи «Вперед» исполнит ее на могиле Ивара.

Бергтор был серьезен и дружелюбен, он забыл о своей обиде. Пожав черную руку наборщика, он сказал, доверительно улыбнувшись:

— У нас была неприятная стычка у Марселиуса, Енс Фердинанд. Забудем ее. Перед лицом смерти мы все друзья, не помнящие обид и зла. — Он развернул напечатанный на машинке лист и положил его на наборную кассу. — Вот я написал стихотворение. На меня нашло вдохновение, когда я утром узнал о смерти Ивара. Мы не были друзьями, в сущности, даже были недругами. Как тебе известно, я простил Ивара и не дал хода делу. Разумеется. Вот еще! Ведь все произошло по пьяной лавочке. — Бергтор поднял голову, и грустная гордость промелькнула в его глазах.

— Но он умер, и он уже не просто Ивар Бергхаммер, а нечто большее, Енс Фердинанд, гораздо большее! Для нас в Котле он стал олицетворением многих смелых и бесстрашных моряков, которые жертвуют жизнью во имя родины… Они — фундамент нашего общества. Они представляют нашу страну в иностранных портах, они приносят ей богатство, они дороги нам, без них невозможно наше существование, они погибают на поле брани, Енс Фердинанд, и мы оказываем им всем такие почести, какие в наших слабых силах. Поэтому молодежь будет петь у могилы Ивара, на которой будет развеваться наш флаг!

Бергтор Эрнберг говорил так, словно уже произносил речь у могилы, грудь его высоко вздымалась, ноздри раздувались, верхняя губа была красная и припухла как будто от слез.

Енс Фердинанд недоверчиво пробежал глазами стихотворение. Ну, конечно же, напыщенная болтовня, наглая и насквозь пустая, идиотская игра в патриотизм, написанная на мотив известной песни «На прекрасных просторах Шэлунда».

— Ну и дерьмо же у тебя получилось, — резко сказал он. — Оно не украсит памяти Ивара.

Глаза Бергтора сузились, он сделал попытку улыбнуться, но тщетно. Прошло несколько мгновений, прежде чем он опомнился от нанесенного удара.

— Я не спрашиваю твоего мнения, — тихо проговорил он, — оно мне абсолютно безразлично. Мне нужно напечатать стихотворение. Понял? Типографская крыса, — прибавил он.

— Ты не поэт, — сказал со злобой Енс Фердинанд. — У нас в стране есть настоящие поэты, но ты не из их числа. Ты — ничтожество!

Бергтор сжал зубы и хотел было ударить, но опустил руки. Наклонился над наборщиком и прошипел:

— Козявка! Я мог бы, если бы захотел, скрутить тебя и засунуть в корзину для бумаг!

Он выпрямился с высокомерной миной:

— Вообще глупо с моей стороны вступать в разговор с простым рабочим. Где редактор?

Он схватил стихотворение и вышел. Слышно было, как он постучал в дверь кабинета. Немного погодя он вернулся. И тоном приказа, не глядя на наборщика, сказал:

— Поторопись, чтобы это было напечатано вовремя!

3

Энгильберта потрясло известие о гибели «Мануэлы» и смерти юноши с хутора Кванхус. Его грызло чувство, что и он каким-то образом виноват в этом несчастье, он мысленно протестовал и спорил с фру Свавой.

В соседней комнате шумели пьянчужки — Тюгесен и Мюклебуст. Они по очереди пели веселые песни. Мюклебуст, дурачась, пел фальцетом:

Я греб и сел на мель

однажды ранним утром…

Энгильберт постучал в стену и крикнул:

— Прекратите же вы там… разве вы не слышали, что произошло несчастье?

Мюклебуст тут же замолчал. Немного погодя Тюгесен приоткрыл дверь и заглянул в комнату Энгильберта. Глаза у него были пьяные, но серьезные. Недельной давности щетина топорщилась на подбородке.

— Вы, кажется, сказали, что произошло несчастье? — тихо спросил он. — В чем дело, господин Томсен?

В полумраке коридора угадывался прислушивающийся к разговору Мюклебуст. Энгильберт коротко рассказал датчанину, что произошло, и добавил:

— Поэтому я считаю, что сегодня мы должны избегать ненужного шума.

— Господи боже, — проговорил Тюгесен, повернувшись к Мюклебусту. — Он говорит, что еще одно судно погибло и шкипера убили.

Оба вышли на цыпочках. Энгильберт слышал, как они шептались и вздыхали за стеной.

Конечно, вскоре они перестали говорить шепотом и Тюгесен своим низким голосом запел. Но негромко и словно сквозь слезы. Судя по мелодии и словам, это был похоронный псалом:

О ночь, твоя луна, быть может, скоро

узрит мой бледный лик с потухшим взором.

Пусть утренней зарей она мне улыбнется

и вздох последний мой с зарей сольется.

Энгильберт тяжело опустился на кровать и предался размышлениям.

Если причина этого несчастья — Свава, то произошло ужасное недоразумение, против его воли и желания. Может быть, он совершил непростительную глупость, доверившись своей соотечественнице. Душа исландца не похожа на души жителей других стран, она страшна, опасна, ведь Исландия — страна глетчеров и вулканов, горячих источников, землетрясений, поджогов и убийств, страна колдовства и пророчеств. Он вспомнил волшебное заклинание Свавы, в котором фигурировали игры ведьм в вышине. Он вспомнил также, как Стефан Свейнссон однажды сказал, что его жена происходит от Эрика Мурта, побочного сына короля Харальда Серошкурого[8], который поселился, по преданию, в Исландии. Но Энгильберт тогда не подумал, что в жилах Свавы течет кровь самого Эрика Кровавый Топор! Еще того хуже, она — потомок Гунхильд, матери королей! И может быть, от этой отвратительной и коварной женщины она и унаследовала колдовские чары.

А ее талисман, что он принес ему, кроме горя и обид? Его могущество направлено не на счастье, а на беду. Он совлек его с избранного им пути ввысь. Он заставил Томеа из Кванхуса полностью ему подчиниться… уже на другой день после того, как он получил талисман, она, словно повинуясь волшебной палочке, отдалась ему дико и бесстыдно, и с тех пор они не раз встречались и она всегда была ему покорной. Свава своим искусством превзошла колдунью из Кванхуса и сделала ее послушным орудием в его руках.

Мало того, Энгильберт убедился, что его власть над женщинами возросла стократ. Повсюду, где бы он ни появлялся, ему навстречу сверкали страстью женские глаза. Вдова Люндегор, которая держала себя так высокомерно, пришла к нему как-то ночью и с той поры стала мягким воском в его руках. И так вели себя не только земные женщины, женщины-тролли от них не отставали. Не раз он видел их в сумерках между камнями на болоте Кванмюрен, слышал, как они хихикают, хохочут, не раз они навещали его во сне. И однажды даже сама фру Свава явилась ему во сне… Она сидела на троне, покрытом черным мхом, он опустился на колени у ее ног, и она погладила его по голове и обнажилась для него…

Все это, конечно, прекрасно, от этого дух захватывает. Но для его души это яд, колдовство вероломно толкало его вниз, в пропасть, откуда он с таким трудом поднялся. Он даже был вынужден признать, что никогда в жизни не падал так низко, не погружался так глубоко в грязное болото животных чувств, в недостойную зависимость от чувственных желаний и мыслей. С грустью и трепетом вспоминал он то благословенное утро на болоте Кванмюрен, когда он в облаках увидел крест!

Увы! Не раз пытался он вернуться на путь духовного восхождения. Но это так и не удалось. Сомнений нет: он находится во власти могущественных злых сил и Свава заодно с этими силами. Она не хочет ему добра. Она восседает на троне из черного мха и сеет вокруг свои злые желания.

Он взял кошелечек с ее волосом и открыл его.

«Освободись от наваждения! — шептал ему внутренний голос. — Пусть огонь пожрет его!»

Но вид темного живого волоса сразу зажег в нем страстное вожделение. Он обвил волос вокруг пальца, прижал к губам и почувствовал, как снова преисполняется его чудесной силой.

Дождь перестал, но воздух был тяжелый, насыщенный туманом. Вместе с четырьмя другими потерпевшими катастрофу на «Мануэле» Фредерик побывал в морском арбитраже и шел теперь на хутор. Он очень устал, шел как лунатик, без мыслей. Около школы его кто-то окликнул. Это был старик Верландсен. Он стоял в воротах школьного двора, вид у него был смущенный, растерянный, Глаза за сильными стеклами очков опухшие.

— Боже мой, боже мой, Фредерик, — сказал он. — Вот что произошло!.. И я тоже в этом повинен!

— Вы-то при чем? — спросил Фредерик и чуть не улыбнулся. Старик нередко говорил такие глупости, хотя вообще-то он был человек умный. Он всегда готов взять на себя ответственность и вину за что угодно.

— Ведь это я постарался, чтобы он ушел вместе с тобой в море, — сказал Верландсен, глядя прямо в глаза Фредерику. — Я просил за Ивара судью и Бергтора Эрнберга. А то делу был бы дан ход…

— Значит, такова господня воля, — сказал Фредерик, лишь бы что-то сказать.

Верландсен благодарно пожал ему руку:

— Да, Фредерик, пусть это будет нам утешением и надеждой. Иначе со всем этим невозможно смириться. Но я все же не могу не думать о том, что вел себя как старый дурак. И это не в первый раз. Частенько бывает, что против своей воли становишься причиной чьего-то горя. Хочешь человеку добра, а получается наоборот. Я не могу этого понять, Фредерик. Я уже так стар, что не надеюсь понять это когда-нибудь. Смещение ценностей… но у меня никогда не хватало ума понять это. Однако мне нужно на работу, Фредерик. Загляни ко мне как-нибудь!

Туман сгустился. Тучи комаров танцевали в воздухе. Маргаритки на тропинке, ведущей к хутору, еще не отцвели, а жнивье было светло-зеленого цвета, словно весной. В кухне уютно пахло кофе и дымом от горящего торфа. Магдалена встретила Фредерика. Они посмотрели друг на друга, она вздохнула и, взяв его руку в свои, слегка похлопала по ней.

Магдалена была одна дома с младшей дочкой, спавшей в колыбельке. Две другие девочки играли с Альфхильд на дворе. Элиас с Томеа и Ливой ушел в больницу.

Фредерик подошел к колыбельке и чуть-чуть отдернул одеяло, показалась маленькая, покрытая черным пушком головка. При виде этой головки он задумался. Вот лежит маленький человечек. Он вырастет и будет жить в страшном и горестном мире, который даже Верландсен понять не может.

— Иди поешь, Фредерик, — сказала Магдалена, — ты, наверное, очень голоден и пить хочешь, никто и не подумал накормить тебя. Да и спать тебе тоже, наверное, страшно хочется! А как рука? Не надо ли тебе помочь?

— Рука в порядке, — ответил Фредерик.

Он сел. Магдалена накрыла на стол.

— Ты прямо-таки засыпаешь, Фредерик, — сказала она. — Ты похож на пьяного. Поешь и ложись, сон тебя подкрепит!

Она тронула его руку. Он почувствовал ее дыхание.

— Я совсем не голоден, Магдалена, — сказал он. — Только хочу спать. Я лучше сразу же лягу, если можно.

Он сбросил промокшую куртку и лег на кровать в алькове, голова у него кружилась. Он ощутил руку Магдалены, она накрыла его одеялом и, лаская, погладила по голове. Он прижал ее руку к щеке. Она опустилась на колени перед кроватью, смотрела на него полными слез глазами, он поцеловал ее, и сразу же сонливость исчезла, только голова все еще кружилась.

— Что мы делаем, Магдалена? — сказал он, привлекая ее к себе в альков. Внезапно наступила темнота, она задернула занавес.

— Не надо было это делать, — задыхаясь, шептала она. — Это нехорошо. Не сердись, Фредерик! Я пойду… Они могут вернуться в любую минуту… Нет, Фредерик, пусти меня, милый.

Фредерик словно во сне слышал шум кипящего чайника, далекий смех детей, играющих во дворе.


Туман рассеялся, и снова редкий дождь сыпал с низкого неба. Томеа и Лива с отцом возвращались на хутор из морга. Женщины были в черном, и лица их наполовину скрывались под черными платками. Праздничная синяя шляпа Элиаса совсем не шла к усталому обрюзгшему лицу.

Ливе казалось, что прохожие оборачиваются и смотрят на них, что из всех окон выглядывают любопытные лица. Когда они проходили мимо дома Оппермана, ее окликнули из кухонного окна, горничная вышла на лестницу и поманила ее.

— Фру хочет поговорить с тобой, — сказала она.

Лива удивилась. Чего хочет от нее фру Опперман?

— Идите, — сказала она отцу и Томеа, — я приду позже.

Фру Опперман лежала на кровати в большом светлом мезонине. Она была очень худа. Лива, ожидавшая увидеть ее болезненно-бледной, удивилась: лицо и руки фру были покрыты темным загаром. Фру взяла руку Ливы и тепло пожала ее.

— Бедные вы, — сказала она. — Да, это очень тяжело, Лива. Надеюсь, тебе не очень некстати мое приглашение, мне так хотелось пожать тебе руку. Сядь на минутку в кресло, если у тебя есть время!

Фру Опперман бегло говорила по-датски. Ее выпуклые глаза смотрели холодно и равнодушно. Ливе стало неприятно от их взгляда. Она оглядела просторную комнату. Здесь все было как в больнице: фарфоровый умывальник, белые табуретки, в углу какой-то странный аппарат с электрическим контактом. Над изголовьем висело вращающееся зеркало. Из окна была видна контора Оппермана по другую сторону сада. Он сидел за письменным столом.

— Милочка, сними же на минутку платок! — приветливо сказала фру Опперман. — Я совсем не вижу твоего лица! Или тебе неприятно, что я тебя разглядываю? Тогда не надо…

Холодный взгляд птичьих глаз фру Опперман лишал Ливу уверенности, она опустила глаза.

— Жизнь такая странная, — продолжала фру Опперман. — Смерть настигла твоего брата, молодого, здорового, перед которым было, будущее. А меня смерть не берет, хоть я и прикована к постели до конца дней и никому не нужна, как рухлядь.

— А вы не выглядите больной, — сказала Лива, лишь бы что-то сказать. — Вы так загорели!..

— Это горное солнце, — ответила фру Опперман, указав на стоявший в углу аппарат. — Но оно ничуть мне не помогает. Нет, Лива, со мной, все кончено. Я медленно умираю. Но поговорим о другом!..

Она закрыла глаза. Черно-коричневый цвет тяжелых век отливал синевой. Лива воззрилась на странное зеркало над изголовьем. Вдруг фру открыла глаза и посмотрела на Ливу долгим взглядом, внимательным и изучающим. А затем медленно и спокойно произнесла:

— Лива, я ничуть не сержусь на тебя. Я хотела только разглядеть тебя. Прости меня.

— А почему бы вам сердиться на меня? — удивилась Лива.

Фру Опперман отвела глаза, ее брови поползли вверх, рот искривился в жалкую грустную усмешку.

— Ах, Лива, — сказала она. — Не будем ломать комедию. Я знаю все. Не стесняйся меня. Я проглотила эту обиду, как и многие другие. Я свыклась…

— С чем вы свыклись? — шепотом спросила Лива, вздрогнув.

— Милочка, как хорошо ты играешь свою роль! — улыбнулась фру Опперман.

— Не понимаю, о чем вы говорите. — Лива встала.

Фру Опперман снова закрыла глаза. Улыбка не сходила с ее губ.

— Лива, — сказала она. — Ты, конечно, простишь меня, тебе ведь нечего меня бояться, я лежу совершенно беспомощная. Ты простишь мне, что я выслеживала. Ты знаешь Аманду, она живет здесь уже восемь лет, это мой единственный друг. Она на моей стороне, она мой шпион. Она мне рассказала. Не сердись, Лива. Давай поговорим об этом спокойно!

— Если бы я знала, о чем вы! — сказала Лива, прямо глядя в глаза больной, и вдруг презрительно добавила: — Не можете же вы думать, что у меня что-то есть с вашим мужем?

Фру Опперман лежала по-прежнему с закрытыми глазами. Она кивнула и тихо произнесла:

— Да, Лива, я это знаю. Видишь зеркало над моим изголовьем, его можно повернуть так, что с помощью другого зеркала, которое у меня тут в постели, я буду видеть все, что видно из окна. В свое время я видела, как бомбили «Фульду». Я видела самолет. Мне было все равно, я свыклась с мыслью о смерти. А потом я увидела тебя с моим мужем в конторе. Вы что-то пили, помнишь?

К своему ужасу и отвращению, Лива почувствовала, что краснеет.

— Я ничего не пила, — сказала она.

— Это безразлично. Вы были одни и стояли, прижавшись друг к другу.

— Нет. — Лива покачала головой и села на табуретку. Она была близка к обмороку.

— И это безразлично, — сказала фру Опперман, не открывая глаз. — Потому что вечером в сумерки ты снова пришла. Ты переоделась, на тебе была красная шляпа, и ты шла, немного согнувшись. У меня хорошее зрение. А Аманда сказала, что вы были вместе с семи примерно до одиннадцати, то есть четыре часа.

— Это неправда, фру Опперман! — сказала Лива. — Провалиться мне сквозь землю, если это правда! Пусть меня постигнет кара господня!

— Смотри не накличь беды! — сказала фру Опперман. — Ну вот. Так я впервые узнала о ваших отношениях. А позже Аманда… Прости, Лива, но ведь речь идет о моем так называемом муже, правда ведь? Позже Аманда подслушивала под дверью и под окном и слышала, что ты была в конторе с Максом. Много раз!

Лива продолжала качать головой. Она начала понимать, что перед ней безумная. Ей хотелось поговорить с Амандой, чтобы это недоразумение наконец разъяснилось.

— Лива! — сказала фру Опперман. — Дай мне снова пожать твою руку. И иди домой. Ты молода, ты бедная девушка, ты, может быть, станешь богатой женщиной… если сможешь удержать его. И если сможешь его терпеть!

Фру Опперман Подняла свои густые брови и, тихо покачав головой, прибавила:

— Ведь он ужасен! Ужасен! Он, может быть, неплохой человек, Лива. Иногда он бывает и добрым, и милым. Он, скорее, избалованный, испорченный ребенок. Он обижает, рвет и ломает, а потом раскаивается. Как он меня обижал, Лива! Как много он разбил, сломал! Не всякий мог бы это вынести. Да и я была близка к тому, чтобы лишиться разума. Очень близка. Я неверующая, но я часто думала, если сатана существует, то это Макс Опперман! Но постепенно я научилась обращаться с ним. Ведь с ним надо обращаться как с ребенком. Он не столько злой человек, сколько ребенок.

Фру Опперман наблюдала за Ливой. Легкая улыбка заиграла в уголках ее глаз, и она сказала доверчиво и просто:

— Он не настоящий мужчина, Лива. Ты это и сама знаешь, хоть ты и молода. Во всяком случае, рано или поздно узнаешь. Как женщине такой жалкий любовник тебе совершенно не нужен. Это ты еще узнаешь. Но он богат, и, если ты станешь его женой, ты будешь богата. Нет, Лива, не сердись. Мы ведь беседуем, как подруги, не правда ли?

— Да, — сказала Лива, чтобы положить этому конец. — Но мне пора, фру Опперман. Прощайте.

— Приходи опять, милочка! — сказала фру Опперман. — Обещаешь?

Лива не ответила. Все это было непонятно и противно. Ее бросило в жар. В кухне она встретила Аманду, которая направлялась наверх с кофе и хлебом на подносе.

— Подожди немного, — сказала Аманда и открыла дверь в гостиную. — Посиди здесь, я сейчас приду.

Лива остановилась в дверях. Большая светлая комната была роскошно обставлена: мебель полированного красного дерева, глубокие кресла, обитые блестящим золотистым штофом. В одном углу фисгармония с двумя рядами клавиш. На стенах — множество картин в толстых золотых рамах. Корешки в большом книжном шкафу сверкали золотом, а над шкафом красовались тонкой работы золотые часы под стеклянным колпаком. Над дверью в боковую комнату висело вышитое изречение: «Бог да благословит наш дом». Комната была поистине роскошна, но ею редко пользовались; воздух в ней был затхлый, как на складе. На фисгармонии стояли фотографии, на одной были сняты Опперман с женой, как жених и невеста. Невеста была очаровательна в белом шелковом платье, с миртовым венком на пышных волосах. Жених во фраке держал в руках белые перчатки. Он улыбался знакомой улыбкой, и вообще Опперман мало изменился за восемь лет брака. Невеста была немного выше жениха.

Аманда вернулась.

— Почему ты стоишь здесь? — спросила она. — Пожалуйста, войди в комнату.

Лива с мольбой посмотрела на старую женщину и тронула ее за руку.

— Аманда, — сказала она, — я не знала, что фру Опперман не совсем в своем уме. Я хочу сказать, что она немного заговаривается. Правда, Аманда? Она не в своем уме? Да?

Аманда вытаращила глаза, а рот у нее сделался совсем крошечным и круглым:

— Не в своем уме? Нет, она больна, но разум у нее в порядке. Фру Опперман, наоборот, очень, очень умна.

В глазах у Ливы потемнело. Она взяла себя в руки и сказала строгим голосом:

— А что за чепуху она говорит обо мне и Оппермане? А ты сама? Ты сказала, что видела нас вместе, но бог на небе знает, что это неправда! Понимаешь, Аманда? Это ложь, говорю я!

Аманда отвернулась, немного пригнувшись, словно боялась, что ее ударят. Она пробормотала про себя, но так отчетливо, что Лива слышала:

— Нет, это не ложь, совсем не ложь. У меня есть глаза. Да и Опперман не отрицал. А у фру голова яснее, чем у нас обеих вместе…

— Это ложь! — прошептала Лива и повторила так громко, что слышно было и в передней, и на лестнице: — Это ложь! Я заставлю Оппермана поклясться в том, что вы лжете. Вас привлекут к суду за клевету!

Аманда подошла к кухонной двери и взялась за ручку, жалкая улыбка блуждала в ее глазах, глаза бегали, и она все время бормотала как бы про себя:

— Опперман… Он, конечно, будет на твоей стороне, боже ты мой, еще бы… Но фру не глупа и не безумна, не думай этого, она даже не сердится на тебя, вот она какая.

Лива подошла к старухе, схватила ее за руки и заставила посмотреть себе в глаза.

— Неужели ты не понимаешь, как это ужасно и позорно для меня? — спросила она. — Я обручена и никогда ни с кем, кроме моего жениха, у меня ничего не было! У меня ничего не было с Опперманом, Аманда, ничего, ничего! Не разрушай мне всю жизнь сплетней! Может дойти до моего жениха, и что тогда? Он может умереть, Аманда, ведь он очень болен! Неужели ты не понимаешь, какой это грех?

Голос Ливы становился все более молящим:

— Верь моим словам, Аманда! Помоги мне! Убеди фру Опперман в том, что все это недоразумение! Слышишь! Ты видела у Оппермана кого-то другого! Я должна все выяснить, Аманда! Ты поверишь мне, если я все выясню?

Аманда в ужасе пыталась вырваться из рук Ливы. Лива внезапно отпустила ее, старуха быстро вбежала в кухню и заперла за собой дверь. Лива слышала, как она бормотала и бранилась. С мезонина фру Опперман послышался повелительный голос:

— Аманда, сейчас же иди сюда!

Лива схватила свой платок, упавший на пол, и вышла на дождь. Она вспомнила слова фру Опперман: «На тебе была красная шляпа в тот вечер». Фрейя Тёрнкруна из ресторана ходила обычно в красной шляпе. Может быть, Фрейя тайно встречалась с Опперманом. Конечно же, Фрейя! Она же путалась с каждым встречным.

Лива решила вернуться и убедить Аманду в том, что не она, а Фрейя встречалась с Опперманом. Но Аманда исчезла. Наверное, была наверху у фру Опперман. Да, Лива услышала их разговор, доносившийся сверху, возбужденный шепот Аманды. Ливе не хотелось идти к ним. Долго простояла она в передней, слушая, как шушукаются наверху женщины. И вдруг ее охватила ярость. Изо всех сил она крикнула:

— Это ложь! Это ложь! Я всех вас привлеку к суду!

И вышла снова на дождь. В глазах у нее было темно. Как покончить с этим кошмаром? Ей очень хотелось поделиться с кем-нибудь, кто бы ее понял. Например, с Магдаленой. Или с Симоном. Или с самим Опперманом… Почему бы не пойти к нему теперь же и не потребовать у него объяснения, заставить его признаться жене и Аманде, что в тот вечер у него была Фрейя Тёрнкруна.

Она быстро направилась к конторе Оппермана и застала его одного. Он встал из-за письменного стола и пошел ей навстречу.

— О Лива! — сказал он глубоко прочувствованным голосом. — Ты прийти здесь? Ты помнить, ты не нужно работать до после похороны? Но ты ужасно грустный, Лива! Ты хотеть говорить со мной?

Она ударила его по протянутым рукам и хрипло сказала:

— Я была у вашей жены! Они обвиняют меня в том, что я ваша любовница! Я этого не потерплю. Ваша любовница Фрейя или еще кто-нибудь! Признайте это, Опперман! Я заставлю вас признаться!

Опперман искоса взглянул на Ливу. Она была страшно бледна, от этого черные брови и ресницы казались накрашенными. Он наклонился над столом, приводя в порядок какие-то бумаги. Руки его дрожали.

— Милая, милая, — сказал он нежно. Наконец он сел, схватил нож для бумаги и все вертел его между пальцами.

— Лива, — наконец выговорил он, — ты — чистый совесть. Кто чистый совесть, бояться нечего. Правда будет известна. Фрейя управлять ресторан «Bells of Victory», Фрейя часто ходить сюда вечером, если есть время, она всегда очень много работы. Я часто говорить с Фрейя важные вещи, она любить говорить. Она нет моя любовница. У меня нет любовницы. Я знаю, Аманда подслушивать, о, очень подозрение, сплетничать моей жене, сплетничать все неверно. А моя жена сверхнервный, всегда лежать больная безнадежно, думать всегда я ее обманывать. То с одна, то с другая, о, много, много раньше тебя. Я привык к ее разговор, на меня это почти нет действовать. Она быстро снова забывать, Лива. Ей нужно занимать мысли, и потом она снова забывать. А Аманда очень, очень глупый, о! Я говорю ей: «Аманда, я сказать военным, ты лгать, и тебя расстрелять из пушки», и она так боится и говорит: «О, я не хотел!..»

Он отложил нож и слегка вздохнул:

— О, это паучья сети, Лива! Не беспокойся! Верь мне, я все уладить!

Лива почувствовала себя спокойнее. Опперман смотрел на нее без улыбки.

— Жаль, ты мучиться глупый разговор, — сказал он. — Тебе есть другие очень плохие вещи думать. Но я все уладить, Лива. Идти домой, не думать. Чистый совесть — лучшая подушка. Не сердиться, милый дитя, не огорчаться. Я все брать на себя.

О, мне очень, очень обидно за тебя!

— Я отказываюсь от места! — сказала Лива. — Я не могу больше здесь работать.

Опперман встал и заломил руки.

— О, нет, Лива! Не торопиться! Нет, нет, подумать до послезавтра… Ты видеть все будет о’кей! Добрая Лива не уходить. Приходить послезавтра, когда все обдумать!

Выйдя от Оппермана и направляясь домой под дождем, Лива почувствовала облегчение. Она вспомнила слова фру Опперман: «Он ужасен, но, может быть, он не злой человек, а, скорее, избалованный ребенок». В сущности, она права, Опперман может быть таким добрым и ласковым, может искренне стараться помочь.

Черт его разберет. Да и ее тоже. Хотя ее понять легче. Разве можно быть иной, если лежишь вот так, беспомощная, ни на что не способная и у тебя такой странный, такой непонятный муж! Лива решила навестить бедную женщину после похорон и добиться, чтобы она перестала ее подозревать. Это облегчит жизнь и фру Опперман, и самой Ливе. И она останется на работе у Оппермана. Нужно держаться за хорошее место, особенно теперь, когда Ивара больше нет.

4

День похорон выдался солнечный, с легким морозцем. Сам Опперман и его люди с раннего утра занялись украшением церкви. Алтарь и кафедру затянули черным, на стенах и дверях прикрепили черные банты и ленты, на хорах установили флаги, кадки с пальмами и другими растениями, а вокруг алтаря развесили гирлянды вечнозеленых веток и осенних пожелтевших листьев. Средств не жалели. Церковь напоминала пышный сад.

Все добрые души города помогали Опперману, в первую очередь дети и подростки из Союза христианской молодежи, умело руководимого Сигрун, золовкой Ливы. Гроб, стоявший на катафалке у алтаря, скрывала масса цветов и венков, а вдоль прохода стояли в ряд еще венки.

В церковь набилось полно людей, в трауре и в военных мундирах. Даже на паперти негде было яблоку упасть. Орган звучал иначе, чем обычно, на нем играл молодой англичанин, зять консула Тарновиуса, и под его руками он издавал целую бурю звуков. А директор школы Верландсен набрал хор из школьников и бывших учеников и разучил с ними псалом. Здесь же был и мужской хор военного гарнизона. Он не принимал участия в пении школьников, но был готов к самостоятельному выступлению.

Редактор Скэллинг с женой заполучили хорошее место наверху, на хорах, откуда можно было обозревать все происходящее.

— Боже, какое великолепие! — шептала фру Скэллинг. — Пожалуй, даже слишком великолепно, как ты думаешь, Никодемус?

Редактор не ответил. Он вспомнил, как лет двадцать тому назад хоронили старого консула Тарновиуса. Похороны были довольно пышные, но не шли ни в какое сравнение с этими. А ведь старый консул был человек важный, глава фирмы со множеством торговых филиалов, имел целый флот катеров и давал работу целой армии мужчин, женщин и детей, почти что все население фьорда кормилось за счет его предприятий.

Редактор вспомнил и похороны своего отца… вполне приличные, очень приличные, но всего несколько человек шли в траурной процессии, никакой помпы, ни цветов, ни пения хора. Зато тихая печаль любящих сердец. А эти похороны — парадное представление, организованное Опперманом, это просто смешно, очень смешно. Редактор подумал, как в свое время устроят его похороны или похороны его жены.

Он взял руку жены, и она прильнула к нему, исполненная торжественности минуты.

— Посмотри, даже модели кораблей под куполом окутаны траурным флером! — прошептала она.

— Это своего рода символ. Это как бы в честь всех погибших судов.

Редактора растрогали его собственные слова, он даже на секунду задержал дыхание. Не забыть бы в статье о похоронах написать об этом.

— Здесь Саломон Ольсен с женой и сыном, — шептала фру Скэллинг, — и Шиббю, и Тарновиусы, и доктор Тённесен с сыном, и аптекарь, и директор банка Виллефранс, и почтмейстер, и оптовик Свейнссон с супругой… Боже, как она намазалась, Никодемус! И все офицеры. Капитан Гилгуд в парадной форме!

— Конечно, — ответил редактор, — конечно. Это же не обычные похороны, а торжественные, Майя. Это похороны неизвестного солдата.

Редактор снова растрогался от своих собственных слов и проглотил комок в горле. Эту мысль о неизвестном солдате он тоже использует в статье. С этих позиций, собственно, и следует рассматривать похороны. Их торжественность относится не к отдельному лицу. Это отдельное лицо играет второстепенную роль.

— Как по-твоему, что скажут хуторяне из Кванхуса обо всех этих почестях? — шепнула фру Скэллинг.

Редактор пожал плечами:

— Им же хуже, если у них от этого закружится голова. Но ничего удивительного, если они немножко свихнутся.

— Да, ничего удивительного. Но что это… Никодемус! — Она схватила мужа за руку и энергично дернула ее.

— В чем дело? — спросил он, забыв от страха понизить голос.

Внизу раздалось несколько резких выкриков… Они разобрали слова «разбойники» и «убийцы». У алтаря, перед самым гробом, что-то происходило, что именно — разглядеть было трудно, похоже, кто-то лишился чувств.

— Очевидно, с кем-то приключился сердечный приступ, — успокоил жену редактор.

— Нет, нет, Никодемус, — задыхаясь, объясняла фру. — Это наборщик Хермансен! Я сама видела! Он подошел к гробу и собрался говорить… Но ему не дали. Смотри, его выводят. Он пьян, Никодемус! Какой ужас!

Редактор словно лишился дара речи. Он молча покачал головой и невольно всплеснул руками. Волна ропота прокатилась по церкви, когда причетник и звонарь выводили пьяного наборщика. Он почти не сопротивлялся. Но в дверях обернулся и что-то пронзительно выкрикнул. Причетник дал ему здорового тумака в бок, и слышно было, как наборщик скатился по маленькой лесенке.

— Это ему на пользу! — громко вырвалось у кого-то, и в общий ропот вплелась веселая нотка.

— Что он крикнул? — шепотом спросил редактор.

— Это ему на пользу! — шепотом ответила жена. Она была очень возбуждена, и в глазах у нее стояли слезы.

— Да нет, я о наборщике, — раздраженно сказал редактор. — Что он крикнул до того, как упал с лестницы?

— Балаган! — прошептала жена ему в ухо.

Редактор поерзал на стуле и прошептал ей в ответ:

— К сожалению, в этом есть доля правды, Майя!

— Но то, что он сказал раньше, было ужасно, — шептала жена. — Разбойники, убийцы! Сказать такое в церкви! Я не понимаю, как его могли впустить сюда в таком состоянии.

— Да, прискорбно, очень прискорбно, — кивнул редактор.

Отнюдь не торжественный ропот так и не прекращался. Но вот показался пастор Кьёдт и в церкви сразу воцарилась такая тишина, что слышно было, как тикают часы на башне. Редактор поднял брови и со страдальческим видом уселся поудобнее. Лучше заранее вооружиться против тех неприятностей, которые — ты это наверняка знаешь — обрушатся на тебя.

Ну да, конечно. Обычное словоблудие! «Нынешние тяжелые времена», «Трудные условия на море». Бесспорно. «Хлеб наш насущный». Гм. И вдруг… «Даниил во рву львином». А почему бы и нет? «Львы его не тронули». Да неужели? «И те люди, которые ныне бороздят соленые морские просторы, бросаются, как Даниил, в ров львиный. Но они всего-навсего слабые люди, они не обладают пророческим даром, не могут заклинать львов, они становятся жертвами разъяренных диких зверей». А! «Но ни один волос не упадет без…»

Ну и чепуха!

«И этот юноша, возможно, избавлен от чего-то худшего».

Резюме: бог посылает свои беспомощные, лишенные пророческого дара создания в ров львиный, чтобы избавить их от чего-то худшего! Спасибо, пастор Кьёдт, спасибо!

А затем последовали нелепые сентиментальные слова, обращенные к родственникам. Сколько горя и испытаний. Болезнь отца. Некстати рассказанная история о том, что Иисус исцелил женщину, одержимую нечистым духом. Смерть матери от рака. Младшую дочь бог лишил разума. Но она, возможно, счастливее многих из нас. Фу, какая безвкусица! Не скажет ли он чего-нибудь и о том, что старшая дочь усата? Нет, обошлось.

А потом наконец беспомощное заключение, полное повторений и без какой-либо изюминки. А ведь подумать только, что можно было сказать по такому случаю! Могила неизвестного солдата! Обвитые траурным крепом игрушечные корабли, исполненные горя по поводу гибели своего большого собрата в безжалостном море! Огромное спасибо, спасибо, Кьёдт, ставлю отметку «удовлетворительно».

— Прекрасная речь! — прошептала фру Скэллинг.

Редактор чуть-чуть отодвинулся от жены. Хор англичан запел псалом «Abide with me»[9]. Потом вступили школьники — «Воздадим хвалу милости господней».

Затем моряки в синих шевиотовых костюмах, держа фуражки со сверкающими козырьками в руках, медленно вынесли гроб. Среди них — Юханнес Эллингсгор, капитан второго катера Оппермана «Гризельдис». Он шел впереди, рядом с Фредериком. За ними Сильвериус и остальные уцелевшие с «Мануэлы». Церковь медленно пустела. Англичанин заиграл на органе бурную мелодию Иоганна Себастьяна Баха. За его спиной стоял Грегерсен, местный органист, и внимательно и растерянно смотрел на трудный нотный текст.

Никогда в Королевской гавани не видели более длинной похоронной процессии, она растянулась от церкви в самой глубине залива до кладбища по другую сторону Большой реки. Не будет преувеличением сказать, что все население Змеиного фьорда, все, кто только мог двигаться, шли в этой процессии. Все школьники, вся молодежь из Христианского союза и из Национального союза «Вперед», крестьяне в национальных костюмах с серебряными пуговицами и в шлемовидных шапках, крестьянки в черных платьях и платках, моряки в фуражках с блестящими козырьками, судовладельцы и торговцы в толстых пальто и в перчатках, офицеры и солдаты в парадной форме. Директор банка, аптекарь, оптовик Свейнссон — в цилиндрах. Только доктор Тённесен, этот странный, самоуверенный человек, шел в обычной серой шляпе. Опперман же, конечно, был в блестящем шелковом цилиндре. Он шел впереди всех, будто один из ближайших родственников. На сестрах Ивара были старомодные черные платки, почти целиком скрывавшие лица. Отец Ивара выглядел больным, шел словно лунатик, глаза у него потухли, руки висели как плети. Жалкий вид!

Редактору Скэллингу и его супруге не повезло: они шли в самой гуще толпы, не видя ничего, кроме спин шагавших перед ними людей. А сзади еще напирали члены молодежного союза «Вперед», которые обязательно хотели пробраться к могиле. Редактор шепотом пытался воздействовать на торопливых молодых людей, но остановить их было невозможно. Они были вежливы, но непреклонны. Им нужно было собраться у могилы и спеть песню Бергтора Эрнберга. Постепенно в гуще толпы образовался проход, и редактор с супругой воспользовались этим, чтобы найти себе место получше. Им удалось наконец подойти к самой могиле. Здесь собрались члены союза молодежи. Белые листки бумаги ярко выделялись на фоне черных одежд. Певцы уставились на взволнованное лицо Бергтора. Скальд был в национальном костюме.

— Идиот! — шепнул редактор жене.

Он обернулся и посмотрел в другую сторону. Серебристые ветви облетевших кладбищенских деревьев и кустов сверкали, освещенные бледным морозным солнцем. Кучка непобедимых маргариток бодро тянула вверх свои веселые головки. Изо ртов поющих школьников шел пар, воздух был наполнен дыханием толпы, запахом одежды, в который вплетался аромат духов, запах нафталина и кожаных переплетов псалтырей. И вдруг сильно запахло спиртом. Редактор обнаружил, что запах исходит от Тюгесена, который стоял сзади и пел. Этот пьянчуга обладал красивым, звучным голосом, в его пенье слышалась странная, волнующая боль. Мюклебуст, норвежский судовладелец, стоял рядом с ним. Он не пел. Его крупное морщинистое лицо было искажено. Он плакал. О, господи!

Наконец длинный псалом окончился. Головы обнажились, три лопаты земли упали на крышку гроба, издав знакомый глухой звук невозвратимости. Мюклебуст громко всхлипывал. Чужой человек был единственным, кто не владел собой. Это заражало, редактор сам смахнул слезу, когда читались слова молитвы о хлебе насущном. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!» Да, хлеба в эти времена предостаточно, но он достается ценой человеческих жизней и горя. Он упомянет об этом в очерке об удивительно пышных похоронах. Но не значит ли это лить воду на мельницу маленького зловредного наборщика Енса Фердинанда? А может быть, и доктора Тённесена, ибо этот человек, судя по слухам, придерживается, мягко говоря, пикантных, прямо-таки большевистских взглядов на общество. Хоть он и сын профессора. Нет, в конце концов, не одни моряки добывают хлеб насущный, большую роль играют судовладельцы, ведь они рискуют и судами, и деньгами, и, как это ни парадоксально, за изобилие хлеба насущного следует благодарить войну. «Одному — смерть, другому — хлеб» — говорит старинная мудрость. Вот в чем дело, таков безжалостный закон, основной закон жизни…

Вперед вышел Бергтор Эрнберг. Неужели этот олух тоже будет говорить надгробную речь? Это уж слишком. Придется раскритиковать ее в газете.

«Благодарность и привет от молодежи». Да, есть какой-то смысл в его словах. «Человек, которого мы похоронили сегодня в родной земле, был в расцвете сил». Конечно, конечно. «Война — это война, она требует в жертву молодых и сильных, на полях брани во всем мире — на суше, на воде, в воздухе — в эту минуту бесчисленное множество молодых людей отдает свою жизнь за родину! И он тоже пал за родину. Молодые всегда будут чтить его как героя. Вечная ему память».

Могло бы быть и хуже, подумал редактор, во всяком случае, он был краток. Эрнберг говорит лучше, чем пишет. Песню он написал плохую, многословную, напыщенную сверх меры. Кровь викингов, скандинавский характер. Ивар — Сигурд, убивший дракона, который сторожил заповедное золото. Все это по-дилетантски, без какого бы то ни было стиля, а кончил и сентиментально, и совершенно нелепо: «Он нашел могилу в пенящемся море!» Ивар же не утонул, его убили, так что тут истина бездумно принесена в жертву на алтарь рифмы. И наконец, последняя завитушка, словно крем на сладком пироге:

В игру злых сил втянула нас война,

взяла его, а завтра, может, и меня потребует она.

Как будто какая-нибудь опасность грозит самому бухгалтеру Эрнбергу!..

А впрочем… Почему бы нет? Ведь эта ужасная война обрушивается и на гражданское население, причем с жестокой силой. Так что в этом отношении… Редактор вздрогнул от неприятной мысли и глубоко вздохнул.

На последней строфе среди собравшихся началось движение, люди шушукались и делали большие глаза.

— В чем дело? — испуганно спросила фру Скэллинг. — Не самолет ли?

— Нет, не самолет, — ответил редактор и взглянул на нее, высоко подняв брови. — Это пекарь! Он, по-видимому, тоже хочет говорить. Все это постепенно превращается в настоящую народную комедию.

Все взоры устремились на Симона-пекаря, он встал на возвышение, слева от молодежного хора.

— Он стоит на могиле! — шепнула фру Скэллинг.

— Да-да, — нервно ответил редактор. — Аттракцион — высший класс.

— Здесь и Бенедикт из больницы, — продолжала фру. — Неужели и он будет говорить?

Бенедикт встал справа от пекаря. За ними — несколько приверженцев Симона — простые женщины и странного вида субъекты: каменщик Чиапарелли, убогий фотограф Селимсен, сумасшедший лодочный мастер Маркус с серебряной бородой. Фотограф держал под мышкой скрипку в футляре.

Пекарь обнажил голову со светлой густой шевелюрой.

— Я хочу сказать несколько слов, — начал он. — Здесь и говорили, и пели. Но сказали слишком мало. Здесь не прозвучало Слово. А Слово требует, чтобы его слышали. Слову нельзя помешать. Оно прозвучит так, как на то будет воля господня.

Пекарь сделал маленькую паузу, выпрямился и продолжал громким, пророческим голосом:

— Се грядет с облаками, и узрит его всякое око, и те, которые пронзили его; и возрыдают перед ним все племена земные. Так говорит апостол Иоанн. Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие, говорит апостол Павел. Ибо люди будут самолюбивы, сребролюбивы, горды, надменны, злоречивы, родителям непокорны, неблагодарны, нечестивы, недружелюбны, непримирительны, клеветники, невоздержны, жестоки, не любящие добра, предатели, наглы, напыщенны, более сластолюбивы, нежели боголюбивы, имеющие вид благочестия, силы же его отрекшиеся!

— Не слишком ли много, — прошептал редактор. Голос у него немного дрожал. Слова пекаря произвели ошеломляющее впечатление на собравшихся, они буквально лишились дара речи.

— Более сластолюбивы, нежели боголюбивы! — повторил пекарь. — Имеющие вид благочестия, силы же его отрекшиеся! Так оно и есть, разве это неправда? Но вернемся к Слову, к живому истинному Слову, которое нельзя убить, в котором и сила, и острота.

Редактор взглянул на Саломона Ольсена. Фигуры высокого толстого человека и его еще более крупного сына Спэржена виднелись за кустом. Обидно, что нельзя разглядеть выражения их лиц. Редактор втайне отнес на их счет слова пекаря о тех, кто жаден до денег, но надевает на себя маску богобоязненности.

— Селя! — раздался вдруг громкий крик. Это не был голос пекаря. Кричал Бенедикт. — Селя! — вступили и другие голоса. — Селя! — пронзительно выкрикнул грубый женский голос, голос Черной Бетси. — Селя! — ответил безумный лодочный мастер.

Фру Скэллинг невольно вздрогнула от звука странного слова. Редактор схватил ее за руку и пробормотал:

— Безобразие!

Вдруг среди собравшихся началось волнение — все смотрели на небо, показывали пальцами, пронзительно закричала женщина.

— Что случилось? — крикнул редактор.

Жена дернула его за руку.

— Самолет, Никодемус! Пойдем, пойдем, здесь нельзя оставаться!..

Редактор услышал шум приближающегося самолета. Взявшись за руки, они сломя голову побежали по могилам. Толпа пришла в движение. Из ее гущи снова раздался истерический крик. Завыла сирена. У выхода с кладбища началась давка. Несколько женщин плакали и стенали, а одна упала в обморок на руки доктора Тённесена.

— Ну-ну, — успокаивал редактор Скэллинг. — Нет никаких оснований для паники.

Стуча зубами от страха, он искал жену. Она исчезла в толпе, их оторвали друг от друга, ее могут задавить, затоптать. Все это ужасно неприятно. Раздался орудийный выстрел, сильным эхом отдавшийся от гор, еще один. Земля задрожала. Это подали голос зенитки, словно залаяли гигантские небесные псы. Сквозь пушечный грохот с могилы время от времени доносились обрывки апокалипсической речи пекаря. И идиотское слово «Селя».

За несколько минут кладбище почти опустело, оставалась только небольшая группка людей: ближайшие родственники покойного, пастор, Фредерик и семь моряков, несших гроб, а также все еще продолжавший говорить пекарь, его бледный спутник Венедикт, каменщик Чиапарелли, фотограф Селимсен и, наконец, Тюгесен и Мюклебуст да еще портной, швед Тёрнкруна, искавший свою шляпу. Шум самолета почти умолк. Зенитки выпустили несколько снарядов и тоже умолкли. Пекарь закончил свою речь. Он вынул платок, вытер потный лоб под гривой волос. Он был еще очень возбужден, шумно дышал, глаза же метали молнии.

— Они бежали! — сказал он. — Да еще от земных сил, которые могут убить лишь плоть! Какой же страх обуяет их, когда зазвучат трубы самого господа бога! Тогда цари земные и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор, и говорят горам и камням: «Падите на нас и сокройте нас от лица сидящего на престоле и от гнева агнца. Ибо пришел великий день гнева его и кто может устоять?»

Этот последний вопрос был обращен к пастору Кьёдту. Пастор покачал головой и повторил:

— Да, кто устоит? Но… но… мы договорились, что споем еще один псалом: «Скажем друг другу прощай»… Это вы, Фредерик Поульсен, хотели, чтобы на прощанье был исполнен этот псалом, не правда ли?

Фредерик покраснел и стал теребить рукав:

— Да, но теперь?..

— Так споем этот псалом, — сказал пастор и запел. Голоса у пастора Кьёдта не было, но ему на помощь пришел Тюгесен, а фотограф Селимсен быстро настроил скрипку и подхватил мелодию. Мюклебуст снова разразился слезами, а портной Тёрнкруна, нашедший наконец свою шляпу и вернувшийся к могиле, плакал, как ребенок.


Похороны окончились. Пастор Кьёдт пожал всем присутствующим руки, в том числе Симону и Бенедикту.

Юханнес Эллингсгор, капитан «Гризельдис», поднялся на возвышенную часть кладбища, откуда был виден порт. Он хотел удостовериться в том, что суда не пострадали.

— Нет, все в порядке, — сказал он, вернувшись.

— О, много помехи, — заметил снова откуда-то вынырнувший Опперман. — Сначала пекарь, потом воздушный тревога! — Сердечно пожимая руку отцу Ивара, он прибавил: — Но народ был много, о, все очень жаль Ивара, все очень долго помнить похороны.

Опперман был бледен и взволнован. От него пахло крепкими духами. Он продолжал, обращаясь к Ливе:

— Смотри, мы потом собрать все визитный карточка с венки на память, их так много, так много.

Хуторяне постояли еще некоторое время у могилы вместе с Фредериком и другими моряками. Потом медленно двинулись в путь. Магдалена и Фредерик взяли под руки Элиаса, старик сильно дрожал и с трудом держался на своих больных ногах.

— О, бедняга, — сказал Опперман. — Он много страдает!

У калитки кладбища стоял маленький человечек со шляпой в руке — Понтус Андреасен, часовщик. Он почтительно поздоровался со всеми и сделал Фредерику знак отойти в сторону. Лива взяла отца под руку.

— Извини меня, Фредерик, — сказал Понтус. — Дело очень важное… Ты ведь не сердишься на меня, не правда ли? Нет, ну так я и знал. Приходи ко мне, чтобы мы могли поговорить на свободе, Фредерик! Если тебе неудобно сейчас, приходи потом, но обязательно сегодня, а то будет поздно!

Фредерик обещал прийти потом.

Понтус выглядел странно: на нем было старомодное пальто в талию, черные перчатки, он опирался на палку черного дерева, отделанную серебром.

— Какие прекрасные похороны, — сказал он. — Ивар их заслужил. Вечная ему память. До свиданья, мой друг!

Часовщик снял одну перчатку и сердечно пожал руку Фредерику.

— Мы договоримся. Фредерик, — сказал он, — на этот раз никаких разногласий не будет.

5

На похоронах Фредерик не отходил от Магдалены. Он стоял рядом с ней у могилы, а во время воздушной тревоги они держались за руки. Мысль о Магдалене жгла, тревожила. Он горячо желал только одного: чтобы молодая вдова осталась с ним, чтобы они поженились, но он понимал, что она-то таких чувств не испытывает. Мысль о том, что она может отдаться другому так же бездумно и внезапно, как отдалась ему, мучила и терзала его. Его мучило и то, что в день похорон Ивара он думал только о женщине, желал эту женщину. Но так уж случилось, что все остальное отошло куда-то в сторону, не было никакой возможности думать ни о чем другом, кроме Магдалены.

На хуторе по старому крестьянскому обычаю устроили поминки. Стол покрыли белой скатертью, зажгли свечи. Это выглядело красиво и торжественно. Еду приготовили отличную. Моряки молчали и еле прикасались к пище и к разлитой голландской водке. Опперман тоже был немногословен, он дружески и грустно улыбался и гладил по головкам детей Магдалены. После ужина он достал из кармана пальто большой пакет с конфетами, и дети в восторге окружили его. Альфхильд тоже подошла, до той поры она держалась особняком, сидела в уголке, одевала и украшала куклу. Теперь же подошла к Опперману, жадно косясь на сладости.

— О, большой дитя! — улыбнулся Опперман, протягивая ей плитку шоколада с орехами. — Ты любить сладкое?

Альфхильд, запрокинув голову, откусила кусочек. Моментально съела всю плитку и опустилась на колени перед Опперманом, глядя на него молящими глазами.

— О нет, ничего осталось! — сказал Опперман. — Но ты получишь больше потом! У меня много-много дома!

— Альфхильд! — призвала сестру к порядку Магдалена. — Оставь Оппермана в покое!

Сестра ответила ей яростным взглядом и нежно прижалась головой к щеке Оппермана. Он погладил ее по руке. Она села было к нему на колени, но Магдалена оттащила ее.

— О, бедная, — с состраданием сказал Опперман, — она любит сладкое и ласки. Она же дитя.

Юханнес Эллингсгор посмотрел на часы:

— Большое спасибо, но ночью мы уходим в море, а нужно еще много сделать.

И остальные моряки стали прощаться. Фредерик тоже поднялся, хотел уйти вместе с товарищами. Он отвел Магдалену в сторону, сжал ее руку и прошептал:

— Я приду позже, встретимся.

Она кивнула.

— И я идти, — сказал Опперман, — но сначала большой спасибо за гостеприимство и дружба!

— Это мы должны благодарить, — ответил Элиас, схватив руку Оппермана. — Спасибо, Опперман, вы нам очень помогли. Спасибо всем за помощь и участие. Бог да благословит вас за ваши хлопоты и доброту! — Он покачал головой. — Только слишком большая честь была нам оказана, мы и мечтать об этом не смели, если бы бедный Ивар знал… что его похоронят с такой пышностью…

— О, чепуха, — сказал Опперман, пожимая ледяную руку старика. — Но, Лива, визитный карточки! Может, ты пойдем вместе и собирать их?

— Хорошо, — ответила Лива. Вот она и попалась в ловушку. Как она устала, как все противно. Мучительно, все мучительно. Как невыносим этот Опперман, навязчивый, непонятный, болтающий всякий вздор и в то же время хитрый. Она ведь может пойти на кладбище с сестрами и собрать карточки. Опперману совершенно незачем вмешиваться. Но с другой стороны, он ее хозяин и она привыкла ему повиноваться.

— Я говорить моя жена, — доверительно сказал Опперман, когда они спускались вниз по тропинке. — Она ничего понимать, о, она такой упрямый. Она вбивать в голову, что это ты!..

Лива почувствовала, что залилась краской. Отвернулась не отвечая.

— Так бессмысленно, так совсем бессмысленно! — продолжал Опперман. — Аманда говорит — твой голос, нет Фрейя. Я говорю клянусь, но они только смеяться. Ты — клянуться? Ты клянуться на ложь! О, это совсем упрямый!..

— Но я не потерплю этого! — Ливу вдруг взорвало. В это мгновение она ненавидела Оппермана.

Он вздохнул:

— Я хорошо понимать, бедняжка. Но я говорить Фрейя — скажи, что это ты. Но Фрейя хочет ничего говорить, хочет нет вмешиваться в это, так говорит!

— Мне наплевать на вашу Фрейю и на всю эту ерунду! — выкрикнула Лива, в яростном раздражении повернувшись к Опперману: — Я отказываюсь от места, и все! Я не хочу иметь с вами никакого дела! Вы все сумасшедшие!

— Нет, Лива, — уныло возразил Опперман, — не относиться так, мне очень неприятно! Думать, мне весело?

— Да, думаю! — ответила Лива. — Думаю, что это как раз вас устраивает!..

Она закусила губу, боясь расплакаться.

— Лива! — Опперман тронул ее за руку: — Лива! Я сделать все для тебя, слышать! Требуй, что хотеть. О, я так много огорчен, так много, Лива! Ты уходить от меня, а потом? Они будут думать: все правда, а то зачем она уходить? Зачем?

Лива круто остановилась и сказала спокойно, пронизывая Оппермана взглядом:

— Оставьте меня в покое, Опперман! Я сама соберу карточки! И вообще нам больше не о чем разговаривать. Понимаете?

Опперман сначала словно окаменел, потом проговорил, качая головой:

— Да, я понимать, Лива, я понимать.

— Ну и прекрасно, — сказала Лива и побежала по полю.

Старый могильщик и его сын почти уже засыпали могилу. Ливе не хотелось никого видеть. Она не дотронулась до венков и, пройдя в верхнюю часть кладбища, уселась там на скамейке. Она испытывала облегчение оттого, что разделалась с Опперманом. Но, вспоминая пышные похороны и все хлопоты Оппермана, не могла не корить себя за свое поведение.

Она заломила руки, дрожа от отвращения. «Эта обезьяна Опперман влюблен в тебя! — сказала она себе. — Ужасно».

И снова вспомнила слова фру Опперман: «Если ты станешь его женой, ты будешь богатой женщиной». Невероятно мерзкая мысль. Фру Опперман знает же, что она обручена. Может быть, люди думают, что Юхану недолго осталось жить и что Лива уже начала искать себе другого! И конечно, кого-нибудь побогаче! Нацелилась на самого Оппермана… ведь он явно скоро овдовеет!

Смешно, но и зло, и подло! И сказать это прямо, без обиняков, в день такого несчастья, когда Ивара привезли домой мертвым!.. Да, она злая женщина. Но, может быть, ее озлобила неизлечимая болезнь. «Не дай бог, — думала Лива, — лежать вот так, беспомощной, и знать, что ты скоро умрешь, и быть замужем за Опперманом! Как тут не стать злой!»

Опперману тоже нелегко с такой больной и подозрительной женой. Но негодяй ничего другого и не заслуживает. Лива презирала их обоих, они были ей противны. Все казалось ей безнадежным и отвратительным. Лива дрожала от холода. Вечером она напишет длинное письмо Юхану. Расскажет ему обо всем, что произошло, и об Оппермане тоже. Ей скрывать нечего.

Она поедет навестить жениха. Теперь, когда она отказалась от места, времени у нее достаточно.

Но сначала напишет. Она должна поделиться с ним сегодня же.

Лива откинулась назад, глубоко вздохнула и закрыла глаза. Жестокий внутренний голос до боли резко и отчетливо произнес: «Юхан никогда не выздоровеет. Он лежит, как фру Опперман, и ждет смерти. Он умрет. Умрет, как умер Ивар. Может, в этом году. Может, в следующем. Он станет неузнаваемым, жалким слепком с того, кем он был, чужим, как Ивар, с лицом и руками словно из серой бумаги, из грязного картона!»

«Смерть, смерть. — Жестокое слово неумолчно звучало в ее ушах. — Смерть подстерегает, смерть никого не щадит… Время смерти, время смерти. Чего только не придется нам пережить, пока нас не осияет великий свет и мы не пребудем вечно с ним, победившим смерть!..»

Лива тряхнула головой и открыла глаза. Замерзшие могилы, засохшая трава. Кресты и памятники, мраморные грустящие голубки, белые статуэтки под стеклянными колпаками и слова: «Здесь покоится прах…» Все так странно, безжизненно, все серо, чуждо и незначительно по сравнению с живым огнем в ее душе. «Что это со мной?» — изумленно подумала она.

Ей, сидящей на этой скамейке, двадцать три года. Она слышит биение своего сердца, хруст песка и ракушек под ногами, ее щеки пощипывает мороз, она — живая. Слышит она и бурное кипение города импорта, удары молота, шум моторов и лебедок, автомобильные гудки, собачий лай, голоса, звуки волынки. Она быстро поднялась, потянулась, сделала глубокий вздох, зевнула, почувствовала, что хочет есть и пить, что ей хочется что-то сделать, чтобы опять стать самой собой. «Вот я живу, — снова подумала она и тихо покачала головой, удивляясь и себе и всему окружающему. — Вот я живу… но еще немного, и это тоже пройдет. И только тогда начнется настоящая жизнь, вечная!..»

У могилы Ивара стоял Опперман. Да, конечно. Это ее не удивило. Опперман — маленький и нелепый, жалкий и глупый, влюбленный и смешной. Теперь, освободившись от него, она словно впервые увидела его как следует. Он такой смешной, такой весь земной, раб этого мира и маммоны. Она поймала себя на мысли: «А что будет с Опперманом в жизни вечной?»

«А Ивар, с ним что будет? Боже милостивый, что будет с Иваром?» Этот вопрос не раз возникал в ее голове за последние дни и ночи, но она все пыталась отложить ответ на него. Теперь он наступал на нее снова, безжалостно и жестоко. Ей нужно встретиться с Симоном и серьезно поговорить с ним.

Могила была уже засыпана. Опперман помогал могильщикам уложить венки, тщательно разглаживал шелковые ленты, точь-в-точь так, как разглаживал материю и дамские чулки на своем складе. Он был смешон. Она не могла на него сердиться. На траве лежало несколько белых с черным ободком карточек. Могила издавала удушливый запах вянущей листвы и цветов. Наконец венки были уложены, могильщики попрощались и ушли. Пальто Оппермана было запачкано землей и покрылось инеем, он тщетно пытался отчистить его.

— Красивый могила, Лива? — Она не ответила, и он продолжал болтать — О, редкий могила! Ты видеть много новые могилы, но такой никогда!

У кладбищенской калитки их дороги расходились. Опперман схватил руку Ливы, сжал ее и сказал:

— О Лива, ты совсем не сердиться, может быть, все снова быть хорошо, мы ничего плохое не сделали, у нас чистая совесть, это самое главное. Ты рассердилась, но, Лива, ты снова быть хорошая… Я это видеть по тебе! Ты, может быть, опять прийти, да? Ты просто хотеть отпуск. Ехать твой жених? Снова прийти на старое место?

— Нет, Опперман, — сказала Лива. — Я не вернусь. Но спасибо за все ваши хлопоты сегодня.

— Старое место, я говорю, — продолжал Опперман. — Ты не нужно старое место, ты можешь получить новое, какое хочешь, гораздо лучше место, ведь я очень высоко ценить тебя, Лива, ты очень умный девушка. Мы только немножко ссориться иногда, и все будет снова о’кей!.. О! Я вижу по тебе, Лива, ты прийти опять, ты только одуматься! Прощай, привет отец, привет дети. Скажи, я завтра посылать им шоколад… Энгильберт возьмет собой, когда идти к лисицам! Милая!

Рот Оппермана искривился, словно от боли, в глазах у него стояли слезы.

Лива испуганно отдернула руку.

— Нет, Опперман, — сказала она. — Я не вернусь. Мое решение твердо. Но не считайте меня неблагодарной. Я только это и хотела сказать. Мы не должны расстаться врагами, Опперман.

— О нет, милая, — воскликнул Опперман, — никогда, никогда!

Он прижал ее руку к груди и повторил:

— Никогда!

— Отпустите же меня! — сказала Лива и смущенно оглянулась. И вдруг словно вся сжалась и залилась краской… По холму поднимался Симон-пекарь. Симон был свидетелем этой нелепой сцены. Что он мог подумать!

— Прощай, любимая, до свиданья! — сказал Опперман.

— Я шел к вам, — начал пекарь. — Что тут такое, Лива? Карточки с венков? Что ты хочешь с ними делать? Нелепо хранить подобные вещи.

— Я знаю, — ответила Лива, — но Опперман хотел, чтобы я взяла их домой.

Симон вздохнул и сказал с упреком:

— Тебе не следует делать все, что велит Опперман. Пусть другие ползают на брюхе перед его богатством, это не пристало ни тебе, ни мне. Для нас он прах, ничто.

— Я знаю, Симон, — живо откликнулась Лива. Она подумала — не выбросить ли ей карточки.

— Ты понимаешь, что он домогается тебя? — спросил Симон.

Голос его слегка дрожал. Лива снова почувствовала, что краснеет. Звук голоса Симона проникал ей глубоко в душу, волновал. Она ответила, не глядя на него:

— Мне нет дела до Оппермана. Я отказалась от места.

Подойдя к обочине, она бросила карточки в канаву.

— Рад это слышать, — тихо проговорил Симон. — Ты нам нужна, мы не можем обойтись без тебя.

Ливе стало тепло от этих слов, она взяла его за руку:

— Спасибо, Симон. Я не изменю вам.

Некоторое время они шли молча. Симон прерывисто дышал, он был взволнован. Внезапно он остановился и жестко сказал:

— Я должен признаться тебе, Лива, иначе я не смогу продолжать свой путь.

Лива взглянула на него удивленно и вопросительно. Он ответил ей холодным взглядом.

— Видишь ли, — начал он, — когда я увидел, что Опперман прижимает твою руку к груди, меня обдало жаром. Это было дьявольское наваждение, которое, я знаю, я должен отринуть и побороть! Этот жар был страстью к тебе, Лива… ревностью, называй как хочешь! Это дело рук сатаны. Помолимся!

Он упал на колени на обочине дороги. Лива растерялась. Молящий, жалобный голос пронизывал ее до мозга костей:

— Разорви паутину, сплетенную сатаной, разбей его силки… не дай дьявольскому напитку отравить наши души. Ибо в Писании сказано: «Се, даю вам власть наступать на змей и скорпионов и на всю силу вражью, и ничто не повредит вам».

Симон поднялся, взгляд его был суров и холоден.

— Иди домой, девушка, — сказал он. — Я не пойду с тобой. Мне нужно побыть одному. Иди с господом.

Он повернулся и быстро зашагал прочь.

Лива стояла, склонив голову и зажав рот руками. Она не сразу пришла в себя и осознала, что произошло. Но постепенно это дошло до ее сознания и наполнило и горячей тревогой, и глубоким страхом.

6

Фредерику было очень интересно, чего хочет от него Понтус-часовщик. Не предложит ли он ему снова быть капитаном «Адмирала»? Понтусу не везло в спекуляциях рыбой. Первый рейс арендованной им шхуны продолжался дольше, чем предполагалось, и был неудачен. Понтус потерял на этом деле значительную сумму. И рассчитал шкипера Томаса Берга.

— Ну и туп же этот Томас Берг, — сказал Понтус. — Дал себя провести и даже пикнуть не посмел. Но ведь он сын учителя, книги читает, какой от него может быть толк? Да и самого меня обвели вокруг пальца. Этот мошенник, оптовик Свейнссон, — величайший мерзавец, какого мне когда-либо приходилось встречать. Он обещал, что в Эфферсфьорде мы первыми получим товар, и самый лучший, но «Адмиралу» пришлось ждать четырнадцать дней и, когда наконец подошла его очередь, остались лишь отбросы, испорченная рыба. Слышал ли ты что-нибудь подобное? Они навязали нам полное судно гнилой рыбы, угрозами заставили шкипера взять ее, мерзавцы, а он был так глуп, что взял!

Понтус подавил желание чихнуть и вытер глаза.

— Я страшно много потерял, Фредерик, — двадцать пять тысяч крон. Они погибли навеки, попали в карманы этих акул. Я пожаловался Свейнссону, но он, конечно, застраховал себя со всех сторон, мерзавцы заботятся об этом в первую очередь. Тогда я обратился к адвокату Снельману, нашему самому лучшему адвокату, чтобы привлечь к суду обманщиков, но он ответил, что это безнадежно, потому что, увы, исландский суд всегда решает в пользу исландцев, а иностранцы оказываются виноватыми. Они там все гангстеры.

Понтус не сердился, даже не повышал голоса, он улыбался и уныло теребил свои жалкие усики.

— Не надо было с этим связываться, — продолжал он. — Ты предупреждал меня, а я, дурак, тебя не послушал. Но теперь ничего не поделаешь. Остался еще один рейс. К сожалению, я подписал контракт на два рейса.

— Тут надо уметь настоять, — сказал Фредерик. — Можно получить хороший товар, если постараться. И не все они обманщики, Понтус, есть и замечательные люди. К нам, на «Мануэле», Стефан Свейнссон всегда был очень добр.

— Да, Фредерик, — медленно проговорил Понтус. И огонек зажегся за его очками, и голос стал мягким и молящим. — Ты знаешь добрых людей и хорошие места, Фредерик! У вас не было ни одного неудачного рейса на «Мануэле», правда? Какой у вас был самый маленький доход?

— Шестьсот тридцать пять фунтов, — ответил Фредерик. — Но нам тогда не повезло, на пути в Шотландию у нас испортился мотор, а льда не хватило.

— Вот видишь, вот видишь, — улыбнулся Понтус, показывая свои длинные зубы.

Но тут же с глубочайшей серьезностью, положив оба кулака на письменный стол, сказал:

— Фредерик! Я предлагаю тебе прекрасную возможность. Я верю в тебя. У тебя есть и опыт, и мужество. Соглашаешься?

У Понтуса дрожали руки. Ноздри серого носа раздувались. Он не мог усидеть на месте, вскакивал, переминался с ноги на ногу, выжидательно заглядывал в глаза Фредерику:

— Ну же, парень! Не обмани мою веру в тебя! Ты знаешь, как много я поставил на карту, судно готово к отплытию. Можно выйти в море сегодня же вечером, если хочешь, как раз сейчас на рынке большой спрос на рыбу, так что риск невелик! И надо же тебе однажды попытать счастья, Фредерик, если ты хочешь чего-нибудь добиться, ведь не собираешься же ты болтаться на суше? А если дело пойдет хорошо, мы продлим аренду судна! Мы оба можем разбогатеть, Фредерик. Но нужно решать — сейчас или никогда. Лучшей возможности у тебя никогда не будет.

— Ну что ж, попытаем счастья, — сказал Фредерик.

Понтус схватил его руку.

— Вот за это я тебя люблю, мой дорогой друг и родственник! — сказал он с облегчением, опускаясь на стул. — Я так волновался, а вдруг ты не согласишься. Но ждал, пока кончатся похороны. Ты знаешь, нельзя предпринимать что-либо важное перед похоронами. К тому же я не хотел тревожить тебя в твоем горе.

— Ах, Фредерик! — добавил он доверительно. — Если бы ты знал, какое это было тяжелое время для меня! Постоянное напряжение; телеграммы, которые боишься вскрывать. Но сказал «а» — говори «б». И чего стоит жизнь, если ничем не рискуешь? Вы, моряки, рискуете жизнью и здоровьем, но и мы, судовладельцы, ставим на карту жизнь и здоровье, это требует от нас сил, действует на сердце… Но что сказал президент Рузвельт: «Живи опасной жизнью!» А может быть, это не он сказал, но он, во всяком случае, сказал: «Keep smiling!»[10] Да, keep smiling, Фредерик! Ты мой родственник. Мы теперь сидим в одной лодке! Нам с тобой делить и горе, и радость.

Понтус с удовольствием подавил новый приступ чиханья и встал освеженный.

— Пойдем сейчас же проверим, все ли готово на судне. Завтра пятница — несчастливый день, ради бога, отправляйся сегодня вечером! А к тому же, Фредерик, ты знаешь: то, что предпринимаешь сразу после похорон, всегда приносит удачу! Пойдем, мой друг, пойдем!

Фредерик думал о Магдалене. Понтус прав — не надо упускать эту возможность. Ивар в свое время тоже советовал Фредерику попытать счастья самостоятельно.

Фредерик глубоко вздохнул и потянулся так, что затрещало в суставах.

«Была не была», — подумал он.

Они прошли через галантерейный магазин. В аккуратных стеклянных витринах сверкали украшения. На полу что-то блестело: не то серебряная брошь, не то еще что-то упавшее с прилавка. Фредерик наклонился и поднял — это была маленькая подковка — и протянул ее Понтусу, а тот так и зашелся смехом:

— Ты ее нашел, Фредерик! Я так боялся, что ты ее не увидишь! Нет, нет, оставь ее себе на счастье!

Слабым голосом Понтус прибавил:

— Я сам ее туда положил, Фредерик… и загадал. Я всегда загадываю.

— А если бы я ее не увидел? — с удивлением спросил Фредерик. — Ты отказался бы от предложения?

— Нет! — энергично возразил Понтус. Он облокотился о прилавок. Твердые шнурочки усиков под носом дрожали. Руки тряслись, зубы лязгали… отчего бы?

— Не заболел ли ты? — спросил Фредерик, Понтус покачал головой и ничего не ответил.

— Смотри-ка, еще одна подковка! — Фредерик нагнулся и поднял ее. Понтус снова захохотал и обеими руками взял вещичку.

— Она останется у меня, Фредерик! Она золотая. Это предвещает двойную удачу! Большего и требовать нельзя, не правда ли, Фредерик?

«Все хорошее случается по три раза», — подумал Фредерик и стал искать третью подковку. Она лежала на коврике у двери. Он протянул ее Понтусу. Часовщик покраснел до корней волос, застенчиво протянул руку к подковке и сказал тихо, не смеясь:

— Да, Фредерик, если можно полагаться на приметы, то нас ждет тройная удача! А эта подковка… она самая большая, с аметистом! Стоит шестьдесят три кроны. Возьми ее с собой и прикрепи к рулю! Она будет на судне, пока продолжается аренда. Понял? Прикрепи ее как следует. «Адмирал» был несчастливым кораблем, мы сделаем его кораблем счастья! Обещаешь?

— Обещаю, Понтус, — ответил Фредерик и положил подковку в карман.

Лишь вечером Фредерик смог вернуться на хутор. Как только он стал капитаном «Адмирала», у него появилась куча дел. Посоветовавшись с Юханнесом Эллингсгором и с исландским агентом по продаже рыбы Стефаном Свейнссоном, он решил уходить в море сегодня ночью. Времени терять нельзя.

— Вам поистине повезло, — сказал исландец, — вы пришли в самый удачный момент, и у меня прекраснейший груз рыбы в Годефьорде, рыба первосортная… А на рынке в Англии высокие цены продержатся до рождества, это как пить дать.

Фредерик верил Стефану Свейнссону, как и Ивар. Слова прекрасных обещаний продолжали звучать в его ушах. Он был несколько ошеломлен. Правда, «Адмирал» — старый гроб, построенный в Олесунде в 1889 году, но он гораздо больше «Мануэлы», никакого сравнения быть не может. Впрочем, и риск гораздо больше. Поставлены на карту огромные суммы денег. Понтусу пришлось взять немалую ссуду в банке.

Фредерик быстро шагал по тропинке к хутору. Она сверкала инеем под ясным звездным небом. У калитки стояла Магдалена. Она взяла его руки в свои, а он, радостно изумленный, обнял ее.

— Какой ты горячий! — сказала она.

— Я бежал! Времени в обрез. Я пришел на минутку. Неужели ты ждала меня, Магдалена? Ты давно тут стоишь? Не замерзла?

— Почему такая спешка? — удивленно спросила она.

— Я ухожу в море на «Адмирале».

Магдалена отпрянула и выпустила его руки.

— Я не хочу, чтобы ты уходил в море, — сказала она. — Ты мог бы получить работу на берегу.

Ее слова отозвались надеждой в сердце Фредерика.

— Я ведь моряк, — улыбнулся он. — Я не гожусь на то, чтобы копаться в земле. Да мы уже вернемся через три недели. «Адмирал» — большое, быстроходное судно, Магдалена. Он делает семь узлов, на нем приятно работать.

— А пушки есть?

— Пулеметы.

Магдалена вздохнула, положила голову ему на грудь и стала гладить его руку.

— Пулеметы — не большая помощь против подводных лодок? Или мин. Рука у тебя проходит, Фредерик?

— Да.

— А кто капитан «Адмирала»?

В голосе Фредерика зазвучал смех:

— А как ты думаешь — кто? Угадай!

Магдалена была не настроена угадывать.

— Он не так уж далеко от тебя сейчас, — смеялся Фредерик.

— Неужели правда? — Магдалена невольно отшатнулась. — Ты?

Фредерик кивнул. Она смотрела на него большими глазами, в ее взгляде появилось что-то чужое, как будто она никогда его раньше не видела.

— Фредерик, — сказала она, не переставая смотреть ему в глаза. Обеими руками обняла его за шею и снова положила голову ему на грудь.

Он поцеловал ее и шепнул:

— Ты будешь ждать меня, Магдалена, да?

Она вздохнула, не ответив.

— Почему ты вздыхаешь? Ты же станешь моей женой, да? Когда я вернусь… вернусь человеком, который может построить дом и содержать семью? А, Магдалена?

Она чуть-чуть отстранилась, как будто ей трудно было ответить, и сердце Фредерика больно забилось. Он нетерпеливо повторил:

— А, Магдалена? Станешь? Станешь меня ждать?

Она поправила ему ворот рубашки.

— Милый, — произнесла она тихо, — у меня трое детей. Ты не можешь начинать жизнь с тремя детьми. Тебе нужна молодая жена, у которой нет детей от другого.

— Дети! — нетерпеливо сказал Фредерик. — Я так люблю детей! Но дело не в этом, Магдалена. Ты не хочешь выходить за меня замуж — вот в чем дело.

В голосе его зазвучало что-то похожее на угрозу:

— Или у тебя другие планы? Я спрашиваю потому, что время не ждет. Я хочу знать, могу я уйти в плавание счастливым, или…

— О Фредерик, ты должен быть счастлив.

Она беспокойно вздохнула и прибавила с улыбкой:

— Но в моих ли силах сделать тебя счастливым?

Он ощутил ее рот возле своего. Но почему она не ответила на его вопрос? Он не был уверен в Магдалене. И еще раз настойчиво спросил:

— Будешь ждать меня? Мне нужен твой ответ, это для меня очень много значит. Это значит — все или ничего!

— А если ты потом пожалеешь? — прошептала Магдалена. — Не считай себя связанным со мной, Фредерик. Я буду здесь, когда ты вернешься, и тогда мы поговорим.

Фредерику ответ Магдалены не понравился. Положив руки ей на плечи, он грустно смотрел ей в глаза. Она улыбнулась и приникла к нему.

— Ты могла бы сказать, что будешь любить меня вечно… и никогда не полюбишь никого другого, — с упреком и одновременно с мольбой сказал Фредерик.

— Ты — мой лучший друг, Фредерик, — нежно сказала она. — Посмотрим, вернешься ли ты с теми же мыслями. Ты знаешь, что сердце изменчиво! — И прибавила быстро: — Но войдем в дом, а потом я провожу тебя на судно.

— Проводишь, Магдалена? — Он был в восторге, взял ее за талию и высоко поднял.


Магдалена и Лива вместе провожали Фредерика на судно. Пошел мелкий снег, тропинка стала скользкой, Фредерик взял сестер под руки. Они шли молча. Снизу, из города, доносилось привычное кипение звуков, слышна была музыка, солдатский джаз-оркестр играл танцы у Марселиуса. Перед затемненным входом, как всегда, толпился народ. Люди входили и выходили, вспыхивали карманные фонарики, выхватывая из мрака лица за сеткой снежинок, — похожие на белые маски, улыбающиеся молодые лица.

У причала стоял готовый к отплытию «Адмирал», мотор работал. Фредерик быстро попрощался. Магдалена проводила его до трапа, он сжал ее руку и прошептал:

— Я не знаю, как мне благодарить тебя, Магдалена, ты сделала меня другим человеком… да… теперь мне есть во имя чего жить!

Повалил густой снег. Лива и Магдалена стояли на причале до тех пор, пока очертания судна не исчезли во мраке. Магдалена закрывала лицо концом головного платка. Лива видела, что она борется со слезами.

Они долго шли молча. Магдалена откашлялась, глубоко вздохнула.

— Тебе не кажется, что Фредерик похож на Улофа, моего мужа? — вдруг спросила она. — Да, Лива, похож, не внешне, он сильнее, выше, но все же чем-то. И он не такой вялый, каким был Улоф. Мне очень нравится Фредерик. У него золотое сердце, но он, несмотря ни на что, напоминает мне Улофа.

Магдалена снова вздохнула и, помолчав, продолжала:

— Знаешь, Лива, я хочу с тобой поделиться, если ты согласна выслушать. Фредерик хочет жениться на мне. Слышишь, Лива? Но я не могу выйти за него. Знаешь почему? Не осуждай меня, мне самой очень жаль… но я встречаюсь с одним солдатом, Лива. Я встретила его в первый же вечер, как пришла сюда. Ругай меня, я ничего другого не заслужила. Никто об этом не знает, мы встречаемся в поле, он знает, что я недавно овдовела и что о наших отношениях нужно молчать. Ты слышишь? Скажи же что-нибудь, Лива.

— А ты рассказала ему, что у тебя трое детей? — тихо спросила Лива.

— Нет. — У Магдалены стучали зубы, она закуталась в платок.

— Мне очень жаль, — прибавила она немного погодя. — И я тебе не все еще рассказала. Скажу лучше, как оно есть. Слышишь? Скажи хоть «да» или «ага», чтобы я знала, что ты слушаешь! Мне нужно с кем-нибудь поделиться, а ты можешь думать обо мне, что тебе угодно.

— Да, — сказала Лива.

— Я встречалась не только с этим солдатом, — продолжала Магдалена тихим виноватым голосом, — я встречалась с двумя. Вот какая я плохая, Лива.

Магдалена хрипло продолжала:

— И Фредерик… с ним я тоже была вместе. В самый тот ужасный день, когда мы получили известие о смерти Ивара. Теперь ты знаешь. Я завлекла его. А теперь он хочет жениться на мне.

— Магдалена! — Лива взяла сестру за руку.

Они дошли до танцевального зала и быстро прошли мимо. Джаз гремел вовсю, томно и вяло извивались звуки саксофона.

— Не я одна такая, — продолжала Магдалена, и голос ее потеплел, — у Томеа тоже есть парень, не веришь? Они встречаются часто, я знаю. Я даже знаю, кто это — исландец, который кормит лисиц! Что он за парень, Лива? Он хочет на ней жениться, так она по крайней мере думает… Я говорила с ней, хотела предостеречь… Смешно с моей стороны, но ведь она такая неопытная, хотя ей уже двадцать шесть лет. Я же помогла ей и избавиться от ее противных усов. Но они снова появятся, парикмахерша сказала, что через полгода они снова вырастут…

Магдалена внезапно тряхнула Ливу за руку.

— Скажи же что-нибудь, Лива! — нетерпеливо сказала она. — Ругай меня. Скажи, что ты меня терпеть не можешь.

Магдалена вздохнула и помолчала. И наконец, подавив вздох, проговорила:

— Тебе этого не понять, Лива. Потому, что ты такая хорошая и верная. Ты хорошая, Лива. Я же… я плохая!

Она прибавила погодя:

— Знаешь, когда пекарь говорил на могиле… почти каждое его слово было обо мне. Я похолодела от ужаса.

Магдалена сжала руку сестры:

— Ух… А теперь снова зима! И войне конца не видно. Да, Лива? Ты ничего не говоришь, даже головой не кивнула! Ты такая… такая суровая, Лива! Да, суровая! Хоть бы я была такая хорошая и терпеливая и никогда не делала бы ничего плохого. Я тебе завидую! Ты как те мудрые девы, о которых говорил пекарь, у которых подвенечные платья были готовы и которые налили масла в светильники! Ну а я…

Магдалена горько рассмеялась:

— Я дева неразумная, Лива! Фредерику нужна такая, как ты! Зачем ему шлюха, у которой к тому же полное гнездо ребят! Он заслуживает лучшей доли!

Они вышли из города. Снег перестал, и звезды мерцали в холодном воздухе.

— Остановимся на минуту, — сказала Лива. Она взяла обе руки сестры в свои и сказала твердым и теплым голосом: — Знаешь, кто ты, Магдалена? Ты кающаяся грешница. Ты можешь еще стать мудрой девой! Ты можешь наполнить маслом свой светильник. Если ты жаждешь этого и будешь молиться об этом.

Магдалена покачала головой и улыбнулась с закрытыми глазами.

— Я не смею думать, что я чего-то стою, — сказала она. В голосе ее звучали и смех, и горечь.

— Обратись к господу Иисусу Христу! — повелительно сказала Лива. — Тогда ты обретешь мир и радость вовеки. Тогда ты узнаешь, что мы только временно пребываем в этом грешном мире… где все вопиют от отчаяния и жаждут уйти в настоящий, вечный мир, мир покоя и справедливости!

Голос Ливы изменился до неузнаваемости. У Магдалены мурашки поползли по спине, ей стало не по себе. Лива обняла ее за плечи, широко раскрытыми глазами уставилась ей прямо в глаза и сказала громко и угрожающе:

— Борись, Магдалена, побори в себе грех! Взывай к твоему Спасителю о милости! Ибо скоро, Магдалена, скоро наступит ночь… скоро наступит ночь. Подумай, Магдалена, что это значит — с незажженным светильником блуждать одной, во мраке во веки веков!

— Пусти меня, — сказала Магдалена. Она освободилась из объятий сестры и закрыла лицо руками. Лива ласково погладила ее по спине и сложила руки, она начала молиться, медленно, словно подыскивая слова. Магдалена не могла собраться с мыслями, чтобы уловить слова молитвы. Голос Ливы был таким чужим, глубоким, она не узнавала его, ей было больно, словно врач рвал ей зуб. Наконец молитва кончилась. Аминь! Это слово ей приятно было услышать. Лива снова обрела свой обычный голос, легонько дернула Магдалену за платье и, повеселев, сказала:

— Вот увидишь, скоро станет лучше! — Она обняла Магдалену и поцеловала ее в щеку, они поднялись по тропинке рука об руку и не обменялись более ни словом.

7

И этот день, день похорон Ивара Бергхаммера, наконец постигла судьба всех дней: он постепенно растворился во мраке. Когда-нибудь он совершенно забудется и незаметно сольется с глубокой тиной канувших в вечность дней и ляжет на дно времен. Но пока он еще помнится. Он не сразу опускается на дно, долго-долго он еще виден… подобно дохлому киту, который держится менаду дном и поверхностью благодаря выходящим из него газам…

Енс Фердинанд видит этого дрейфующего кита. Китов, собственно, два: один из них — он сам, он скрежещет зубами, и горько смеется над этой новой затеей дьяволов наказующих, и напрягает силы, чтобы выбраться на поверхность.

Но здесь его встречает злой гарпун яви, безжалостно впивающийся ему в спину, которая и так еще ноет после падения в церкви.

…Переполненная церковь, теснящиеся вокруг лица, затхлый запах цветов и потной нагревшейся одежды, белый гроб, перед которым он стоял, угрожая глупо и бессильно, и, наконец, постыдное изгнание. Все это представляется ему в гиперболических измерениях, демоны стоят наготове, демонстрируя кадры из этого идиотского и позорного фильма, снятые крупным планом. Лица плывут мимо — ужасаются, возмущаются, жалеют, презирают, смеются. Пьёлле Шиббю наклонил голову и шляпой скрывает улыбку. Судья Йоаб Хансен явно веселится, ворочая кусок жевательного табака в своей кривой пасти. Да, все смеются, более или менее открыто, в том числе и Бергтор Эрнберг. Он поднимает голову и брови, углы рта опускаются удовлетворенно и снисходительно, ибо он отомщен.

Но вдруг крупным планом возникает лицо Ливы, сверхъестественно ясное, черный головной платок, густые черные волосы, бледное юное лицо, наивно сложенные девичьи руки, боль в глазах. Храни тебя Христос, мой бедный друг.

Дрожащей рукой он хватает стоящую на полу бутылку. В ней сухой джин, смягченный вермутом, — эта смесь дает еще несколько часов передышки перед окончательной расправой.

Постепенно все происшедшее перестает казаться ужасным, хотя и радоваться тоже нечему.

Плохо, что Ивар погиб так нелепо и что время требует таких ужасных жертв… жертв ради бессовестного и изолгавшегося меньшинства человечества. А что в церкви, где из трагедии устроили комедию, появился еще и пьяный наборщик… Что из того!

А Лива — обожествляемая, горячо любимая… Как быть с ней? Она прекрасна, и какая же сатанинская утонченность в том, что она религиозна. Хватит об этом. Она принадлежит не ему, а его брату. Да и это, черт возьми, не так. Она — любовница во Христе пекаря Симона. Их дело, их дело. И все же… если я лишусь ее… что останется?

Енс Фердинанд делает еще один большой глоток благотворной, целебной жидкости. Он съеживается в постели, его лицо искажается, и он шипит в подушку:

— Я люблю ее. Я люблю ее. Пусть жизнь у меня искалеченная. Но я узнал любовь… огромную, ужасную, невозможную любовь к невесте моего смертельно больного брата, к любовнице во Христе религиозного фанатика пекаря!.. Это явная ненормальность, мой друг… но… короче говоря… пусть это и безумие, но безумие радостное — ты любишь ее!

Часть третья