(Роман)
Часть первая
Далеко средь сверкающих ртутью океанских просторов затерялась одинокая кучка свинцово-серых островов. Крохотная скалистая страна в необъятном океане — все равно что песчинка на полу бального зала. Но если взглянуть через увеличительное стекло, то и эта песчинка — целый особый мир, со своими горами и долинами, проливами и фьордами, домами и маленькими человечками. Есть на ней даже настоящий старинный городок с пристанями и пакгаузами, с улицами, переулками и крутыми закоулками, с садами, площадями, кладбищами. А в одном месте высится старая церковь, с колокольни которой открывается вид на городские крыши и дальше, на всесильный океан.
На этой колокольне сидели в ветреный предвечерний час много лет тому назад мужчина и трое мальчишек и вслушивались в причудливо-изменчивые звуки эоловой арфы. Это были звонарь Корнелиус Исаксен и трое его сыновей: Мориц, Сириус и Корнелиус Младший, а эолова арфа, которую они слушали, была творением рук звонаря, первенцем в солидной серии себе подобных, ибо этот самобытный человек постепенно сделался мастером эоловых арф воистину редкого масштаба. Одно время на колокольне висело ни много ни мало семнадцать эоловых арф, и можно себе представить, какой получался концерт — кровь в жилах стыла.
Но вернемся к тому дню, когда колдовская музыка эоловой арфы впервые коснулась слуха троих мальчишек и пробудила в их юных душах удивительную жгучую тоску. До тех пор они не слышали иной музыки, кроме той, что органист Ламм извлекал по воскресеньям из дряхлого астматического органа.
— Папа, а кто играет на эоловой арфе? — спросил Корнелиус Младший, которому было тогда шесть лет.
— Ветер, конечно, — ответил старший из братьев, Мориц.
— Нет, это херувимы, правда, папа? — спросил Сириус, заглядывая дико расширенными глазами отцу в лицо.
Звонарь в рассеянье утвердительно кивнул, и трое мальчишек продолжали слушать еще более трепетно, не дыша. Они неподвижно глядели через оконные проемы в небесную высь, где гонимые ветром тучи плыли одинокие, чутко настороженные, будто тоже вслушивались в далекую музыку. Три брата навсегда сохранили память о том изумительном предвечернем часе, а Сириус годы спустя увековечил его в своем стихотворении «Херувимы пролетели».
Как уже было упомянуто, страсть мастерить эоловы арфы вскоре целиком поглотила звонаря. Корнелиус Исаксен был вообще человек, ни в чем не знавший меры, он азартно увлекался то одним, то другим и частенько ставил себе неразрешимые задачи. А не добившись успеха, принимал это близко к сердцу, впадал в меланхолию и нередко прикладывался к бутылке.
Это не мешало ему быть своим детям добрым и заботливым отцом. Так, он побеспокоился о том, чтобы музыкальные задатки их попали под любовно-взыскательную опеку Каспара Бомана.
Корнелиус овдовел совсем молодым и сам дожил всего до тридцати четырех лет. Поэтому трое его сыновей рано оказались предоставлены сами себе и пробивались как могли. Но неугомонный дух мастера эоловых арф остался жить в его детях и проявился прежде всего в их не знавшей меры любви к музыке.
Всего лишь двадцати двух лет от роду старший сын звонаря, Мориц, женился на восемнадцатилетней весьма музыкальной судомойке Элиане, с которой он познакомился в хоровом обществе Бомана и вокруг которой давно уже увивались мужчины. Это о ней Сириус написал впоследствии по справедливости высоко оцененное стихотворение «Солнца луч в подвале», где он изобразил белокурую девушку, моющую бутылки в зеленоватом подвальном сумраке, забрызганную водой и слегка растрепанную, но юную и радостную, как только что вышедшая на берег Афродита. Такой и была Элиана в действительности — словно бы сделанной из более легкого материала, чем прочие смертные, и был у нее тот взгляд богини, каким наделены немногие осененные высшей благодатью женские существа: взгляд, словно бы проницающий все насквозь, но по-особому весело и естественно, ни на секунду не делаясь глубокомысленным, и во всем ее облике была какая-то парящая легкость, врожденная живость и изящество движений, что, кстати, не ускользнуло от внимания учителя танцев Линненскова, имевшего обыкновение на своих уроках указывать на Элиану как на образец природной грации и пластики.
Нечего и говорить, что Элиана была красивой невестой. Мориц тоже был жених хоть куда, обветренный и пригожий молодой моряк, статный, с открытым взглядом и с поблескивающей на лацкане медалью за спасение утопающих. Вообще от молодой пары веяло тем беззаботным и невинным счастьем, которое вызывает удивительную горечь и недоверие добрых людей. Вскоре и почва нашлась для пересудов, сама свадьба дала повод для укоризненного покачивания головой, да и невозможно отрицать, что свадьба эта кончилась столь же неприглядно, сколь красиво началась.
А началась она с того, что мужской хор, в котором жених сам исполнял партию первого тенора, спел «Рассвета час благословенный» — вещь, написанную по случаю торжества Сириусом и положенную на музыку Корнелиусом Младшим, который здесь впервые выступил как композитор. Затем струнный квартет, в котором жених сам исполнял партию первой скрипки, сыграл известное Andante cantabile Гайдна для скрипки соло с аккомпанементом пиццикато. Успех был полный, и солисту щедро курили фимиам. После этого стали, как водится, есть-пить, а потом и танцевать, и тут уж веселье пошло вовсю, однако едва ли было оно более буйным, чем обычно бывает по праздникам в этом кругу. К несчастью, пиршество стоило жизни одному человеку: старый сапожник, по имени Эсау, почтенный семидесятисемилетний старец, у которого был лишь один порок — неискоренимая приверженность к спиртному, — под утро был найден утонувшим в заливчике Тинистая Яма, всего в нескольких шагах от гулявшего дома.
Свадьба должна была бы продлиться по меньшей мере дня два, но, вполне понятно, веселье заглохло, гостей потянуло домой, все это было грустно и весьма прискорбно.
Назавтра старого сапожника хоронили, и мужской хор красиво и прочувствованно пел над его могилой. Вечером Мориц созвал своих друзей на поминки, где доедались и допивались остатки прерванного свадебного пиршества, но все протекало по понятным причинам с подобающей сдержанностью.
Тем не менее управляющий сберегательной кассой Анкерсен счел себя вправе учинить вторжение. Он явился в самый разгар поминок, по обыкновению багровый и клокочущий, и стал говорить о святотатстве, возмездии и проклятии. Немноголюдное собрание покорно внимало кипевшему гневом порицателю. Вид у Анкерсена был ужасный, он совершенно не владел своей щетинистой, в багровых прожилках физиономией с раздраженными стеклами очков, голос его в сектантском исступления то и дело срывался, а двойная тень его неистово плясала на стене — ни дать ни взять сам нечистый. На столе горело две свечи, пламя их трепетало от его ураганного дыхания, и одна погасла совсем.
Напоследок он схватил стоявший на столе почти еще полный кувшин с джином, пошел и выплеснул содержимое в канаву. Однако и по этому поводу Мориц и его друзья в полутемной комнате не проронили ни слова.
Когда же управляющий наконец убрался, Мориц достал новую глиняную посудину с голландским джином и откупорил ее. Ни на кого не глядя, он со вздохом сказал:
— Ну конечно, ужасно, что старик Эсау, бедняга, взял и утонул, кто ж с этим спорит. Только разве можно ни за что ни про что взваливать всю вину на меня? Я его даже и не приглашал, он сам незваным гостем пришел, не выставлять же его было за дверь. Но и нянькой я тоже не мог ему быть. Да теперь все равно ничего не поправишь, и что ни говори, а человек он был одинокий и старый. Выпьем!
Несмотря на то, что Мориц пробавлялся нехитрым занятием перевозчика, был он, как уже ясно из сказанного, один из тех людей, которые живут и дышат музыкой. У него был прекрасный голос, и он никогда не заставлял себя просить, если нужно было спеть на свадьбе или на похоронах, а кроме того, он играл на танцах, когда представлялась возможность. Играл он на скрипке, альте, трубе, флейте и кларнете. Не то чтобы он владел каким-либо из этих инструментов, как профессиональный музыкант, нет. Но музицировал он великолепно и особенно был хорош как скрипач.
Да, Мориц был на редкость музыкален, и когда год спустя после свадьбы у него родился сын, то он пожелал дать мальчонке истинно музыкальное имя. Он советовался об этом с разными людьми, более него самого сведущими в истории музыки. Каспар Боман, садовник и учитель музыки, который в то время был прикован к постели, — составил для него целый список музыкальных имен. Этот список Мориц сохранил, он существует и поныне и во всей своей трогательно скрупулезной обстоятельности имеет следующий вид:
Франц (Шуберт)
Христоф Виллибальд (Глюк)
Вольфганг Амадей
Амадей или Амадеус
Вольфганг
Франц
Феликс (Мендельсон)
Уле Булль
Паганини (нехорошо)
Папагено (тоже нехорошо)
Иоганн Себастьян Бах
Корелли
Джованни Баттиста Виотти? Нет
Франц (Шуберт)
Орфей (перечеркнуто)
Август Сёдерман
Людвиг (неинтересно)
И. П. Э. Хартманн
Карл Мария ф. Вебер
Франц Шуберт
Почему Мориц из всех этих имен выбрал имя Орфей, которое к тому же было перечеркнуто, остается загадкой, но мальчика, стало быть, назвали Орфеем.
Вместе с приведенным списком, который хранился у Морица на дне его матросского сундучка, Орфей обнаружил много лет спустя пожелтелое письмецо старого Бомана. В нем написано было следующее: