[14] и традиции в приготовлении живанского жаркого; есть, конечно, и литературные традиции. Без традиций жить нельзя, но жить ими и внутри них опасно.
Традиция жизненно плодотворна только тогда, когда она преодолевается, когда она является трамплином, стартовой площадкой, а не самоцелью и уж, конечно, не смыслом и не целью. Даже самые возвышенные, самые лучшие традиции становились несчастьем для цивилизаций, если их понимали традиционно, если их культивировали, вместо того чтобы с ними бороться. Под плотным, жестким панцирем традиций создается атмосфера, при которой нечем дышать, — сон, подобный смерти. Римская цивилизация пала не только от вторжения варваров, но и от своих недугов, от закупорки сосудов, от неподвижности, от неспособности сбросить с себя железный обруч традиций. Китайская классическая опера многим нравится, — некоторым сама по себе, а некоторым потому, что она понравилась в Париже: и хотя в ней все звенит и голосит, все летает в воздухе и кружится — это не движение, это окаменение. Она интересна, как интересен обледеневший мамонт, сохранившийся до сих пор: это далекая, мертвая, неподвижная жизнь, обломок погибшей цивилизации. На Западе все еще считается «модерным» раскапывать примитивные культуры и подражать им. Это возвращение к пратрадициям, бесспорно, не является современным; это лишь немощные поиски выхода из тупика, одна из искусственных инъекций агонизирующей культуре. Подражание традиции не может оживить культуру: традиция оплодотворяет жизнь лишь там, где оказывается побежденной.
Горнолуговой, любящий песню подтатранский народ переживает время крушения традиций. Никогда это не происходило так стремительно и в таком масштабе, как сегодня: феодальные отношения распадались примерно двести лет, капиталистические — десять. Деревня — где традиционная деревня нашего детства? В старом учебнике чтения мы читали морализаторскую историю о блудном сыне, который, вернувшись из города, не мог вспомнить, как называются грабли, пока не наступил на них и они не ударили его по лбу; сегодняшняя молодежь в массе наверняка не знает, что такое трепалка. Старые орудия производства неизбежно сдаются в музеи, уходят из жизни и из словаря. Трудовые методы, жизненный ритм, имущественные отношения, которыми раньше определялись отношения общественные, традиционные обычаи, песни, поговорки и пословицы ушли или уходят в прошлое; деревня нашего детства существует лишь в воспоминаниях, в литературе и в фольклоре. Я не сказал ничего нового, но это надо иметь в виду: самая традиционалистская часть словацкой жизни выкорчевана с корнем. (Новым был бы, наверное, лишь вопрос: кому это повредило? В самом деле, разве жизнь от этого стала менее богатой и менее поэтичной? Нет, нет и нет!)
То, что несколько десятков лет назад было поэтическим, стало сегодня смешным: например, плотовщик на Ваге. То, что выглядело могучим и почти вечным, сегодня историческая труха и кладбище: например, культурный центр Словакии — Мартин. Движение и изменение действительности столь стремительны и агрессивны, что они неслыханно ускоряют изменения в сознании общества. Вместе с традиционным сельскохозяйственным производством уходят в небытие и традиционный образ жизни и традиционные отношения, уходят безусловно и безвозвратно. Невероятно быстро вчерашний и позавчерашний день становится историей, чем-то, что уже не является живой настоящей жизнью, из чего будто выветрились страсти и жизненные соки, на что мы можем смотреть объективно, и я бы даже сказал, холодным, равнодушным взглядом. Это ощущение хотя и не всегда достаточно осознается, но оно очень распространено, — ощущение разрыва связей, ощущение, будто что-то безвозвратно окончилось и что это в порядке вещей.
Всеобщее крушение традиций прошло в литературе спокойно, будто бы даже не коснувшись ее. Вначале связи с прошлым скорее отыскивали, чем рвали. Конечно, литература имеет свои закономерности, и одна из них — мирное развитие, преемственность; но наша преемственность была слишком спокойной, механической, стало обычаем перенимать критический реализм вместе с недостатками. Прежде чем началось сопротивление, спор, бунт, здесь уже появились каноны, нормы, новые окаменелости. То, что мы, как широко известно, не боролись с традицией, вышло нам боком.
Период, о котором идет речь и который уже именовали по-разному, можно даже назвать классическим; это был период подражания: литература не хотела чем-то быть, она хотела на что-то походить. Образцы производились на конвейере. Словацкая классика к тому же разрослась до европейских масштабов. Литературные историки были похожи на бедных липтовских и оравских дворян перед зданием ресторана — они отыскивали в старых сундуках, хранившихся на чердаке, собачьи кожи, выбивали из них пыль и победоносно показывали миру; мы тоже не лыком шиты. Из верного вывода о том, что литература никогда безнаказанно не перечеркивает своего прошлого, получилась неправильная практика, ошибочное культивирование классики любой ценой. Все было реалистическим, все было прогрессивным; все было демократическим и даже революционно-демократическим: ничего не надо было делать, надо было только принять эстафету. И было как-то неловко думать, что можно и необходимо делать и нечто иное, что ценности надо проверять в живой жизни; проверять — это значит и сомневаться. Тогда не сомневались, а потому теперь сомневаются в избытке. Так называемая фланговая атака «Культурной жизни» на некоторые явления в области культурного наследия не является самовольным поступком отдельных индивидуумов; она сигнализирует об ощущениях многих, прежде всего, молодых (но также и людей среднего и старшего возраста); она правильно считается не только издательским, но и принципиальным делом.
Это — голос сопротивления идолам и фетишам.
Конечно, современника тоже волнуют великие фигуры национальной истории, их нравственная высота и их жизненные невзгоды, их несчастья и гордый вызов судьбе, даже их ошибки. Фигура Й.-М. Гурбана[15], например, пластична и жива и во многом притягательна для современника; но его уже не воскресить. Литература — не только стремление, нравственная высота и идеалы, литература также и искусство. И мы знаем, что время в этом отношении неумолимо, что оно заносит песком мелкие и низко расположенные места. Помимо того, время всегда берет себе то, в чем нуждается; современник имеет право принимать одни ценности и отвергать другие. Поскольку в годы национальной катастрофы и сразу после нее чешский народ чувствовал потребность и необходимость в Ирасеке и Тыле, они появились; их превознесение сегодня является лишь инерцией, которая, скорее, тормозит, чем ускоряет развитие литературы и литературного сознания общества. Для меня и для многих других, кто из ложного пиетета и сентиментальности об этом молчит, Ирасек, например, не может быть предшественником: он архаичен, скучен, а Неруда[16] — вопреки времени — притягателен, и, если хотите, современен, он живой и жизненный (случилось так, что культ Ирасека затмил одного из крупнейших чешских прозаиков, и молодая чешская проза возвращается к нему на свой страх и риск). Дело, я сказал бы, в сентиментальности, сентиментальное отношение к традиции культивировали многие малые народы (мол, это малое, но это наше и нашенское); такое отношение сомнительно, ненаучно и даже опасно. Из сентиментальных отношений родится самообман, а он вреден не только для индивидуума, но и для народа в целом. В исправленном и приукрашенном прошлом, даже в Матуше Чаке[17] мы нуждались тогда, когда у нас не было ничего, когда настоящее было прискорбно, а будущее — неясно; сегодня нам нужна только правда, мы достаточно сильны, чтобы выдержать ее без ущерба для себя. Впрочем, не все старое припахивает устарелым.
Во избежание недоразумений, в которых у нас нет недостатка: этим всем я не хотел сказать, что надо прекратить издавать старую литературу или что ее издание надо ограничить. Я знаю, что наш народ не пресыщен литературой и литературной традицией; что ему необходимо знать свое прошлое, в том числе и литературу, — не такую уж незначительную, если принять во внимание условия, в которых она возникала. Я хотел лишь сказать — мы можем позволить себе роскошь критического подхода к прошлой литературе; мы не имеем права производить классику на конвейере; опасно создавать идолов и фетиши и насильно втискивать их в живую жизнь; ничто в нашем литературном прошлом не является неприкосновенным, наоборот, все подлежит изучению, обсуждению и даже сомнению; наследие прошлого не дано раз и навсегда, оно подчинено — извините за выражение — конъюнктуре, потребностям времени и даже дня, и именно поэтому историк литературы должен обладать развитым чувством современности. Мы осознаем, что эти истины не являются открытием; и все же я опасаюсь, что в наших условиях они могут звучать провокационно. Но даже если это некоторых возмутит, ничего серьезного не случится: я убежден, что жизнь и живая литература сбросят с себя все, что задерживает их движение, что стесняет и сковывает их.
Как это уже бывало и как это происходит сейчас.
Потому что — традиция хотя и обязывает, но она не должна связывать.
1960
Перевод А. Косорукова.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ, НЕ СОВСЕМ УЧТИВЫЕ
Иногда литературные критики подобны трилобитам, окаменелым остаткам давно исчезнувшей жизни. Следы жизни видны в них только посвященным; и только после длительного и утомительного исследования. Эти мумифицированные критики действуют на обычного человека устрашающе, доказывая ему, что он позорно необразован и, следовательно, некомпетентен; что он слишком полагается на жизненный опыт и не принимает во внимание принципиальные изменения в мезозое; что путь познания горек и бесконечен и человека на каждом шагу подстерегает необъяснимая тайна. («А тот — литературный процесс — детерминирован аналитическим отношением к фактам, доходит подчас чуть ли не до дегероизации и даже деструкции, отчего абстрактная мысль оказывается на первом плане и определяет масштаб композиции».) Устрашающая таинственность возникает по двум причинам: из-за накопления словесных окаменелостей и из-за небрежного отношения к законам грамматики. Читатель питает (пока еще) почтение к печатному «критическому» слову и не допускает мысли, что оно может быть глупостью. И он с почтительной неприязнью откладывает такую критическую работу в сторону, а со временем привыкает не прикасаться к непонятному — точно так, как примитивный человек не прикасался к шаманским камням.