1961
Перевод А. Косорукова.
ГУМАНИЗМ, НО НЕ БЕЗ ОПРЕДЕЛЕНИЯ
В последнее время много спорят о возможностях реализма в изображении современной действительности. Как вы расцениваете соотношение между изобразительными возможностями реалистического метода и современным познанием действительности и в чем, по-вашему, состоит ограниченность и возможности этого метода?
Слова служат инструментом взаимопонимания; и по этой причине нередко являются источником недоразумений. Такие слова, как «реализм» и «метод», всегда интерпретируют. И, конечно, всегда по-разному: существует столько же интерпретаций этих слов, сколько интерпретаторов. Я не люблю слово «метод», по крайней мере, в данном контексте. Оно звучит жестко, жестко устанавливает границы, которые уместны в философии, науке и технике, но неприемлемы для искусства. Одной из причин схематизма было господство «метода» в эстетике и художественной практике. Пределы, в которых искусство могло существовать в строгом соответствии методу, были пределами тюремной камеры.
Реализм, по-моему, имеет наибольший смысл скорее в сфере гносеологии, чем поэтики. Это отношение к миру, подход к действительности, прежде всего это. Как только он пытается стать чем-то большим и чем-то иным — например, методом изображения, — так тут же возникает опасность канонизации, предписаний, мертвой, окаменелой схемы. А любая канонизация в искусстве (да и в жизни) враждебна движению и развитию.
Я допускаю, что это слишком широкое понимание реализма. Но я не хочу определять реализм; полагаю, что его скорее следует высвободить из скорлупы дефиниций. Дискутировать о границах реализма мало проку: реализм метаморфичен. Он не беспределен, но он обладает безграничными возможностями воспринимать, находиться в движении, развиваться от простейшего к самому сложному: границы реализма подвижны.
Как вы формулируете для самого себя смысл миссии писателя и каковы, по-вашему, возможности у литературы влиять на развитие общества и преобразование действительности?
Искусство, а значит и литература, — одна из надежд цивилизации. В современном мире действуют многочисленные центробежные силы, которые чреваты трагедией. Искусство — сила центростремительная: она сближает взаимоудаленное, соединяет разъединенное. Но чтобы оно было именно таким, оно должно быть коммуникативным: чем больше людей сблизится благодаря искусству, тем лучше для современного мира.
Следовательно, гуманизм? Да. Но не без уточняющего определения. Индивидуализм части западной литературы носит эгоистический характер. Одиночество того же Беккета не имеет ничего общего с патетическим и трагическим одиночеством романтиков: это изоляция от прогрессивных сил. Мир замыкается в тесном пространстве; в сумерках бессмысленно толчется живая душа. Часть выдается за целое; маленький мирок западного интеллектуала — за весь мир людей. Это сближение одного и другого, этот бесстрастный анализ хотя и можно понять в известной обстановке и в известный исторический момент, но все равно это проявление дегуманизации, а не гуманизма «без определений».
Эгоизм, о котором я говорю, не есть свойство лишь отдельных людей. Он живет в сознании целых общественных слоев, национальных и расовых сообществ. Чернокожих тысячами убивают в Южной Африке? Да. Это подлость. (Но, к счастью, это всего лишь чернокожие.) В Южном Вьетнаме организуют концлагеря? Расстреливают с самолетов женщин и детей? Не надо бы этого делать. (Но это далеко. Там желтокожие. А возможно, и коммунисты.) В Индии тысячи детей умирают от голода? Печально. (А зачем им столько детей?) Это всего лишь арабы. Всего лишь индусы или индейцы. Всего лишь чернокожие, желтокожие, краснокожие. Всего лишь коммунисты. Всего лишь евреи. («Es sind nur Tschechen»[19], — как говаривал К.-Г. Франк.)
Так называемый гуманизм без определений — это мнимый гуманизм. Это гуманизм, из которого на практике (а не только на словах) исключаются целые классы, народы, расы, даже континенты. Это гуманизм с дефиницией: для избранных. В конце концов все это известные вещи. И нечего было бы тратить на них слова, если бы иллюзии о гуманизме без определений не получили распространение и у нас, к тому же в наши дни.
Следовательно, гуманизм с определением. Гуманизм, который соответствует эпохе величайшей социальной и национальной эмансипации, какую когда-либо знало человечество. Гуманизм, который сознательно ориентируется на будущее: гуманизм коммуниста.
На этом месте многие, наверное, остановят свое внимание. И с полным основанием спросят: «А как же культ? Куда ты его подевал?»
Никуда я его не подевал. Если я говорю о гуманизме коммуниста, то имею в виду бескомпромиссную борьбу против любых проявлений дегуманизации. Пока я дышу, я буду помнить о нем. Но из-за него я не намерен ни вечно предаваться скорби, ни отказываться от исторической перспективы социализма. Напротив, я намерен бить по рукам (а лучше — не только по рукам) любых носителей дегуманизации у нас, в нашем социализме. Я думаю, вынесенный нами из периода культа опыт, история нравов предшествующего и последнего времени могут быть поучительны с точки зрения того гуманизма с определением, о котором я веду речь.
Я ответил в точном соответствии с вашим вопросом: вот таким образом я формулирую задачу литературы для самого себя. Боже упаси, я никому ее не навязываю.
В последнее время мы наблюдаем более оживленное и непосредственное знакомство с западной литературой. В чем этот контакт может оказать позитивное воздействие на развитие нашей литературы и какие, по-вашему, могут возникнуть проблемы в этой связи. Как сказывается это влияние в Словакии?
Контакты определенно стали живее. Но вот непосредственнее ли — это еще вопрос. Мне, напротив, кажется, что мы имеем дело с опосредствованным контактом, что с западной литературой мы знакомимся посредством уже готовой схемы ценностей, что у нас нет рельефного представления о литературе. Мы частенько поддаемся соблазну последних криков моды, и отсюда возникают малооригинальные и уж никак не благородные состязания с собственным отставанием. Но тем не менее в этом отношении сделано немало полезного. Нормальная жизнь литературы невозможна без, так сказать, открытых окон: без них немыслим ни полноценный диалог, ни настоящая полемика.
Конечно, оппозиция, протест против периода закрытых окон порождает аномалии. Средней руки американский автор детективных романов Гарднер в нашем представлении выглядит чуть ли не гигантом литературы. Сименон — классик, а кто не классик, если он из западной метрополии? Темпы состязания странным образом искажают представления о ценностях: погоня за новейшим, за самым последним стала самоцелью.
В чем вы усматриваете серьезные подводные камни развития нашей литературы? Как вам кажется, по-прежнему ли на повестке дня опасность пережитков устаревших волюнтаристских методов или наряду с ними появляются догматические требования новейшей чеканки?
Подводные камни — это один из мотивов того периода, который мы преодолеваем. Incidit in Scyllam[20]. Литературная стезя не может быть узким ущельем между двумя скалами. По крайней мере, нормальная, органичная литературная стезя не может быть таковой.
Существует несколько проявлений одностороннего развития. Эта односторонность наиболее выпукло представлена там, где оперируют обобщениями, — в теории литературы и критике. Так обстоит дело и сегодня. Так было и в период засилья догматизма. О новейших проявлениях односторонности я уже писал; не хотелось бы повторяться.
И все же: нет ничего более удручающего, чем наблюдать проявление стадности в литературе. Это всегда свидетельствует о дефиците личностей.
В литературе ничто не заменит личный опыт. Мы можем дать лишь то, что сами пережили, перечувствовали, передумали. Если личный опыт сводить к опыту читательскому, если мы разучились воспринимать действительность иначе, чем только сквозь призму литературного образца, если мы, наконец, игнорируем действительность вне литературы, нас захлестывает литературщина, подражательность и ощутимый дефицит личностей. (Всего заметнее это в поэзии, которая открывает для себя то Превера, то Гинзберга, то С.-Дж. Перса: всякий раз в массовом порядке. Но не только в поэзии. Недавно один молодой и способный автор опубликовал в журнале «Млада творба» пьесу, которая совершенно очевидно являет собой жалкий слепок с Бекетта вкупе с Ионеско. Молодая критика, в других случаях весьма взыскательная, на сей раз деликатно молчит. По каким соображениям?)
Я не настолько наивен, чтобы вообще исключать литературные влияния. Я знаю, что в этом смысле литература обладает очень чувствительным осязанием. Осязать, а не рядиться в чужое платье.
Какие наиболее значительные с точки зрения развития словацкой литературы линии были прерваны вследствие культа личности?
Словацкая литературная критика и теория — и не только молодая и не запятнавшая себя, а и та, которая как раз совершила «паломничество из Эфеса в Дамаск» («Обращение Павла», как выразился поэт Андрей Плавка), над, под и прямо в самом тексте призывает к переоценке литературы межвоенного периода. Хоть бы поскорей начинали! Пока налицо лишь первые неумелые шаги. Предполагаю, переоценка литературы межвоенного двадцатилетия будет проведена столь радикально, что с исторической карты исчезнет реалистическая литература. Чтобы немного погодя вновь было к чему призывать.
Мне приходилось читать, что от этой переоценки ожидается мощный импульс для новой литературы. Сомневаюсь, что так будет. Если иметь в виду прозу, то лишь в отдельных случаях (Й.-Ц. Гронский[21]) можно ожидать подлинного воскрешения; в прочих это будет эксгумация трупов.
В ряде отношений «значительные для развития литературы линии» были действительно прерваны: но лишь в одном — трагически. Я имею в виду известную историю с «Давом»