Избранное — страница 16 из 32

существует. Если сегодня у нас над Толстым насмехаются, это просто силовой прием, силовой, а потому напрасный: в искусстве ничего нельзя достичь силой.

Традиция тяжка не только из-за внешнего, скажем, исходящего от власти, давления. Она и сама по себе довольно неудобное и неумолимое бремя. Мы восстаем не против традиции, а против ее вездесущего и вечного гнета. Огромное царство духа, в котором — так кажется — все уже было: самым экстравагантным модернистским открытиям или извращениям можно найти параллели в традиции. Вот почему вырваться из-под ига традиции так желанно — и так недостижимо. Бремя традиции может оказаться плодоносным — но оно же может стать и надгробным камнем, который придавит искусство. А художник: «Прогресс художника — в неустанном самопожертвовании, в неустанном подавлении своей личности». Здесь подразумевается именно гнет традиции, высшая степень изощренности, когда художник впитывает в себя традицию и поглощается ею, когда он отрекается от себя как от личности в смысле расовом, физиологическом, историческом. Хорошо это или плохо? Во всяком случае, это симпатичнее, чем грубый примитивизм. Такие личности, правда, перестают быть творцами в полном смысле слова; зато они становятся ценными посредниками между отдельными культурами и эпохами.

Традиция доносит до нас не только возвышенные чувства и великие мысли, она содержит в себе и то, что необходимо для искусства. Изобразительное искусство, например, в свои лучшие времена не забывает, что было связано с ремеслом. Оно не стыдится ремесленного мастерства; оно гордится им — вспомните мастерские Возрождения. Или признание одного из величайших импрессионистов: «Что должно быть целью его (живописца) усилий? Постоянно укрепляться и совершенствоваться в ремесле; но этого можно достичь только с помощью традиции. Ныне мы, конечно, все гениальны, но факт, что мы не умеем нарисовать руку и понятия не имеем о ремесле». По-моему, эти слова Ренуара произнесены точно ради нашего времени: ремесленное мастерство в современном искусстве презрено. Роже Кайюа считает, что современный художник отвергает искусность. Да и на что она ему в царстве произвола и «трансцендентных качеств предмета», в царстве, где властвует «глубочайшая аутентичность»? Ремесленное мастерство несовместимо с так называемым «высоким» искусством; одни никогда не умели, другие во что бы то ни стало хотят забыть, что умели когда-то нарисовать руку или написать предложение, имеющее грамматически точный смысл. Ремесло несовместимо с принципом абсолютной случайности; оно в самом себе несет строгую закономерность, а следовательно, ограничения; оно исключает случайность, принуждает к выбору. Таким образом ремесленное мастерство неизбежно должно было очутиться даже не на втором плане, а просто вне «высокого» искусства. Оно допускается только в искусстве «низком», прикладном, в искусстве для масс. Такое парадоксальное противоречие — одно из главных в искусстве нашей эпохи; надо сказать — противоречие злосчастное.

Мы, как известно, бедны традицией, и еще беднее размышлениями о ней. В сущности, у нас — только два полярных подхода к национальной традиции. Один — тот, отмеченный стремлением сохранить национальные черты, на первых порах — романтический и симпатичный, позднее — политиканствующий и националистический, то есть ограниченный и глупый. Нам надо было догонять другие нации: и догоняли мы их ценою фикций. Так возникли всякие Прибины[29], Матуши Чаки, прочие Яношики[30]; и — фольклор как панацея. Забыли о сущем пустяке: выдумать традицию невозможно. Она — то, что существует, а не то, что нам бы хотелось видеть. А фольклор — фольклор терпел урон и когда был на официальных высотах, и в нынешней изоляции. Единственно верный подход к нему нашли романтики. Они знали или чувствовали, что он — только источник, только традиция, что искусство становится зрелым в тот час, когда снимает с себя детские штанишки анонимности и массовой продукции, когда оно обретает индивидуальную форму.

Второй подход к национальной традиции встречается реже, зато он агрессивнее. Начинается он с распахнутых окон: окна распахивают не только для того, чтобы впустить свежий воздух и свет, но и для того, чтобы выбрасывать. Выбрасывается все, что полагают балластом; сыновья, пока они недостаточно взрослы, стыдятся своих неотесанных, отнюдь не светских отцов и выбрасывают за окно традицию национальной культуры. Перерисовываются карты. Где что было, горный ли хребет или река, ручеек или горное озерцо — там вдруг появились белые пятна: львов, и тех нету![31] Туристы-одиночки — число их возрастает в геометрической прогрессии, так что скоро у нас и места не останется для настоящего уединения, — доказали это последними.

Боюсь об этом говорить, но должен: больше всего для национальной традиции было сделано во времена наитотальнейшего догматизма. Можно возразить, что делалось это односторонне, восторженно и примитивно; можно возражать против частностей и против принципов. Но нельзя забывать о единственно важном: о духовной ситуации народа. Наше Возрождение, в отличие от исторических стран, затронуло лишь тонкий слой нации; годы же, о которых я упомянул, стали своего рода восполнением, завершением нашего Возрождения. И если сегодня наша молодая интеллигенция исполнена самосознания, если национальное самосознание у нее даже более развито, чем у нас, то это следствие не только перемен в экономике, но и результат того, что росла она в атмосфере уважения к национальной традиции.

Однако к чему все это? Нация, национальная традиция, национальная культура? Не слишком ли старые, давно перепетые мотивы? Имеет ли все это смысл в современном мире и в современном искусстве?

Конечно, в мире «глубочайшей аутентичности» нет никаких национальных границ; как-то не хочется мне думать, будто исследователь «трансцендентных качеств предметов» связан с национальной традицией; того же, кто не поддается влиянию хотя бы тени разумного довода, не может ограничить нечто столь эфемерное, как национальная культура. Знаю, национальная культура есть нераздельная составная часть мировой культуры; она должна перешагивать свои границы. Но современное искусство — то, о котором я говорю, — на практике и в теории стирает границы, границ нет, ибо нет национальных культур.

Предпосылка к такой истине — презрение к действительности. Не знаю, как будет дальше, но приблизительно ясно, как обстоит дело сейчас. В нынешнем мире, помимо центростремительных сил, действуют силы центробежные, в этом мире не только объединяются крупные части его, но и пробуждаются народы. Я имею в виду не только народы Африки, Азии и Латинской Америки, я говорю, к примеру, об Италии. Ее духовный расцвет после второй мировой войны — как бы параллель Возрождению; всемирность этого расцвета имеет чисто национальные корни, его новизна основана на традиции. Впрочем, все это хорошо известные истины: в искусстве невозможно стать кем-то, если ты — никто. Личность художника не имеет никаких иных источников питания, кроме собственного опыта, а к собственному опыту относится и опыт национальный; он особенно важен в искусстве, ибо является носителем преемственности. «Глубочайшая аутентичность» (в свое время это называли «раскрытие внутренних сил человека») отрицает аутентичность личности, ибо ограничивает личность деятельностью бессознательной или подсознательной. В таком — и только в таком — случае не нужны ни традиция, ни источники национальной культуры.


Один художник ворвался в ателье Дега и, задыхаясь от восторга, воскликнул: «Наконец-то я нашел свой метод!» На что Дега ответил ему: «Если б я нашел свой, я бы вовсе не радовался».

В анекдоте этом заложена глубокая мудрость. Ведь речь тут шла о стиле и о том, о чем у нас так много говорят ныне, — о поисках. Французская элегантная небрежность, с какой выразился Дега, вызывает иную ассоциацию: слова патетические, немецкие, а именно — гетевские: «Wer immer strebend sich bemüht, den können wir erlösen»[32].

И еще одна фаустовская реминисценция: все, по крайней мере старшие, помнят из «Фауста» главным образом (или только) крылатые слова: «Verweile doch, du bist so schon»[33]. Слова эти несерьезны и похожи на тексты шлягеров, если отъединить их от последующих: «Dann magst du mich in Fesseln schlagen… Die Uhr mag stehn, der Zeiger fallen…»[34] Если упростить, то здесь говорится о том, что завершение поиска, исполнение — есть момент смерти.

Ах, да: исполнение мечты — одновременно ее гибель. Достижение цели — конец пути. Вот почему смешна «эврика» того неизвестного художника и мудр ответ Дега. Найти свой метод, свой стиль, найти его как философский камень, как единственную возможность — значит, сковать свою личность. Смысл — в непрестанном движении, не в остановке; в поисках — не в обретении.

Я говорю о поисках как о жизненном принципе; как в постоянном стремлении превзойти себя.

Нынче у нас в основном ищут иначе. Открылся доступ в лес, до сей поры заповедный, все отправились на поиски. Собственный опыт кажется им ничтожно малым (какой уж там опыт на задворках мира!). Вот и ищут чужой. Однако стиль, как известно, вопрос не техники, а видения, образа мыслей: это вопрос личности. Стало быть, заимствуют личность чужую: юноши напяливают доспехи с чужого плеча. Неважно, что они не соответствуют ни фигуре, ни внутреннему строю! Сейчас так носят — носим и мы. Модные слова сменяются с той же быстротой, что и модные танцы. О, где благословенные времена твиста… то бишь теории отчуждения? Нынче в моде новый танец — мистика, данс макабр.

С чужим опытом приходит и чужое мироощущение, заемное мироощущение, стилизация. Говоря «современный человек», подразумевают жителя большого города. Современный большой город в самом деле имеет свою особую атмосферу, в которой тяжело дышится. Она состоит из невообразимого грохота и невероятного числа пешеходов; из бешеного ритма, от которого нет спасения; из равнодушия непостижимой машины — это равнодушие похоже на судьбу. Кто хоть раз повидал современный большой город, тот знает: по всемирным меркам Прага — тихий провинциальный городок, а Братислава — типичное местечко. Но это ничего, мы бодро перенимаем стиль: даже какие-нибудь Михаловце желают быть Парижем. И розовощекие юноши превратились в страдающих истеричек, замученных современным образом жизни; за розовыми щеками скрывается гарантированно подлинное отчужденное сознание, а то еще и вовсе черная бездна подсознания. Пражский «мировой стандарт» ограничивается ношением бород да несколькими модными цветочками; словацкий имеет еще и специальный оттенок (а как же!): хочешь быть «всемирным» — наделай долгов!