Избранное — страница 11 из 19

Б е к м а н. Продолжайте. Что с моим отцом? Говорите же. Я весь превратился в слух. Продолжайте, фрау Хлам, продолжайте, прошу вас.

Ф р а у  Х л а м. Мне больше нечего сказать. Они вашего папу оставили при пиковом интересе. Словом, пенсии лишили. А потом старикам пришлось из квартиры убираться. Кухонная посуда — вот все, что у них осталось. Печально, конечно. Это и доконало обоих. Невмоготу им стало. Вот они окончательно и денацифицировались. Папаша-то ваш был человек решительный, тут уж ничего не скажешь.

Б е к м а н. Они… что? Денаци…

Ф р а у  Х л а м (скорее добродушно, чем грубо). Денацифицировались. Мы так теперь говорим, понятно? Наше, так сказать, семейное словцо. Да, невмоготу вашим старика было. В одно прекрасное утро они оба лежали на кухне, окоченелые, синие. Глупость какая, сказал мой старик, на этом газе мы целый месяц могли бы готовить.

Б е к м а н (тихо, но со страшной угрозой). Мне думается, лучше будет, если вы сейчас закроете дверь, живо. Живо, слышите! Да заприте ее. Живо закрывайте дверь, говорят вам! Закрывайте!


Дверь скрипит. Фрау Хлам истерически кричит, дверь захлопывается.


(Тихо.) Я не выдержу! Я этого не выдержу! Не выдержу!

Д р у г о й. Ошибаешься, Бекман, ошибаешься! Люди и не то выдерживают.

Б е к м а н. Нет! Не хочу больше все это терпеть! Уходи! Ты, болван, говорящий  д а! Уходи!

Д р у г о й. Нет, Бекман. Твоя улица идет вот здесь, поверху. Пойдем, Бекман, улица-то длинная. Пойдем!

Б е к м а н. Ты скотина! Но люди это выдерживают, о да! Выдерживают на этой вот улице и еще идут дальше. Иной раз человеку не хватает воздуху или же у него появляется потребность убить. Но он продолжает вдыхать воздух и никого не убивает. Только он больше уже не кричит, не плачет. Это можно выдержать. Двое мертвецов. Кто в наши дни говорит о такой мелочи!

Д р у г о й. Успокойся, Бекман, пойдем.

Б е к м а н. Досадно, конечно, если эти двое мертвецов как раз твои родители. Но двое умерших стариков? Газу жалко. На нем целый месяц можно было бы готовить.

Д р у г о й. Не вслушивайся, Бекман. Идем. Улица идет.

Б е к м а н. Не вслушиваться! У меня ведь есть сердце, и оно кричит, есть сердце, жаждущее убийства. Жалкая тварь, а не сердце, если оно жаждет убийства этих двух несчастных, что сокрушаются о газе! Есть сердце, и оно хочет спать, глубоко в Эльбе, спать, понял ты? Сердце докричалось до хрипоты, и никто его не услышал. Здесь, внизу, — никто. И там, наверху, — никто. Двое стариков отбыли в гробовой поселок Ольсдорф. А вчера туда, может, отправились две тысячи, позавчера, может, семьдесят тысяч. Завтра этих переселенцев будет четыре тысячи, а не то шесть миллионов. Отбывших в братские могилы всего мира. Кого это интересует? Да никого. Здесь, внизу, нет человеческого уха. Там, вверху, нету божьего. Бог спит, а мы продолжаем жить.

Д р у г о й. Бекман! Бекман! Не вслушивайся, Бекман. Ты все видишь сквозь свои противогазные очки. Все видишь искаженным, Бекман. Не вслушивайся, эй, ты! Были времена, Бекман, когда люди вечером, при свете зеленой лампы, читая газеты в Кейптауне, глубоко вздыхали, оттого что на Аляске во льду замерзли две девочки. Прежде ведь было так, что в Гамбурге не спали, оттого что в Бостоне похитили ребенка. Прежде могло случиться, что в Сан-Франциско горевали оттого, что в Париже разбился воздухоплаватель.

Б е к м а н. Прежде, прежде, прежде! Когда? Десять тысяч лет назад? Сегодня это отмечается только шестизначными цифрами в списках убитых. Но люди уже не вздыхают при свете зеленых ламп, они спят крепко и спокойно, если у них еще есть постель. Все до краев полны горя и молча отворачиваются друг от друга: жестокие, горестные, со впалыми щеками, сутулые, одинокие. Их кормят цифрами, которые они едва могут выговорить, так эти цифры длинны. И они означают…

Д р у г о й. Не вслушивайся, Бекман.

Б е к м а н. Вслушивайся, вслушивайся, покуда не подохнешь! Цифры такие длинные, что их и не выговоришь. Цифры означают…

Д р у г о й. Не вслушивайся…

Б е к м а н. Вслушивайся! Они означают: мертвые, полумертвые, от голоду мертвые, от бомб мертвые, от гранат мертвые, от стужи мертвые, от океана мертвые, от отчаяния мертвые, пропавшие, заблудшие, сбежавшие. И у этих цифр нулей больше, чем пальцев у нас на руках!

Д р у г о й. Да не вслушивайся ты! Улица ждет, Бекман, идем!

Б е к м а н. Идем, идем! А куда она ведет, скажи на милость? Где мы? Мы еще здесь? Это все еще старуха земля? И шкурой мы не обросли, а? И хвост у нас не вырос, и челюсть не стала звериной, и когтей нет, а? И мы еще ходим на двух ногах? Человек, человек, что ты за улица? Куда ты ведешь? Отвечай же, Другой, отвечай же, говорящий  д а! Отвечай, ты, извечный ответчик!

Д р у г о й. Ты заблудился, Бекман. Пойдем, не уходи вниз, здесь, наверху, твоя улица! Не вслушивайся. Улица идет вверх и вниз. Не вскрикивай, когда спуск будет крутой и когда стемнеет, — улица ведь идет дальше, и повсюду есть фонари: солнце, звезды, женщины, окна, лампы и открытые двери. Не кричи, если с полчаса тебе и придется постоять в тумане, впотьмах, в одиночестве. Немного погодя ты все равно повстречаешься с другими. Пойдем, мальчик, не поддавайся усталости! Не вслушивайся в сентиментальное бренчанье слащавого ксилофониста, не надо.

Б е к м а н. Не вслушивайся? И это весь твой ответ? Миллионы мертвых, полумертвых, пропавших без вести — это все безразлично? И ты говоришь: не вслушивайся. Я заблудился? Да, улица страшна, сера и обрывиста. А мы все идем по ней, хромаем, воем, терзаемся голодом, нищие, холодные, усталые! Но Эльба изрыгнула меня, как протухший кусок. Эльба не дает мне уснуть. Ты мне говоришь: живи! Жить этой жизнью? Тогда скажи мне еще: зачем? Для кого? Для чего?

Д р у г о й. Для самого себя! Для жизни! Твоя улица ждет, и на ней там и сям горят фонари. Неужто ты так труслив, что темнота меж двумя фонарями пугает тебя? Ты хочешь сплошных фонарей? Пойдем, Бекман, пойдем к следующему фонарю.

Б е к м а н. Я голоден, слышишь ты? Я мерзну, понял? Меня ноги не держат, слышишь, так я устал. Открой какую-нибудь дверь, эй ты. Я голоден! Улица темна, и все двери закрыты. Заткнись, говорящий да, побереги свои легкие для других. Я мучаюсь от тоски по родине! Тоски по матери! Я голоден, я хочу черного хлеба! Не надо мне печенья, на что оно мне? У моей матери наверняка нашелся бы для меня кусочек черного хлеба и теплые носки. И тогда я, сытый, согретый, уселся бы в мягкое кресло рядом с господином полковником читать Достоевского или Горького. Это же прелесть что такое, когда ты сыт и тебе тепло, читать о страданиях других людей и сочувственно вздыхать. Но у меня, к сожалению, глаза слипаются. Я устал как пес. Я хочу зевать, как пес зевает, во всю пасть. И ноги меня больше не держат. Я устал, слышишь ты! И больше не могу, не хочу, понял? Больше не пройду ни миллиметра. Ни…

Д р у г о й. Бекман, ты совсем обмяк. Пойдем, Бекман, жизнь ждет, Бекман, пойдем!

Б е к м а н. Не хочу я читать Достоевского, мне и без него страшно. Не пойду. Я устал. Эй, ты, не пойду, устал. Спать хочу. Вот здесь, перед своей дверью. Сяду на приступку, слышишь, и буду спать. Спать буду, спать, покуда стены дома не начнут трескаться и разваливаться от старости, или до следующей мобилизации. Хочу спать. Я устал, как целый зевающий земной шар.

Д р у г о й. Стряхни с себя сон, Бекман. Пойдем. Живи!

Б е к м а н. Этой жизнью? Нет, эта жизнь меньше, чем ничто. Я вышел из игры, слышишь, ты! Что ты сказал? Вперед, друзья, спектакль, конечно же, будет доигран до конца. Кто знает, в какой темный угол мы забьемся или к какой сладостной груди прильнем, когда занавес наконец, наконец-то задвинется. Пять серых, дождливых актов!

Д р у г о й. Не выходи из игры. Жизнь жива, Бекман. Живи и ты.

Б е к м а н. Молчи. Жизнь, вот она какова:

1 акт. Серое небо. Кому-то причиняют боль.

2 акт. Серое небо. Снова боль.

3 акт. Темнеет, идет дождь.

4 акт. Еще темнее. Виднеется дверь.

5 акт. Ночь, темная ночь, дверь закрыта. А ты на улице. На улице перед дверью. И ты стоишь над Эльбой, над Сеной, над Волгой, над Миссисипи. Стоишь, мысли какие-то бродят, мерзнешь, голодаешь, чувствуешь, как чертовски ты устал. Вдруг что-то плюхается, и вода разбегается хорошенькими маленькими кружочками. Тут занавес шуршит и падает. Рыбы и черви устраивают бесшумную овацию. Вот и все! Да разве это больше, чем ничто? Я — я, во всяком случае, уже не участвую в игре. Зевота меня одолевает, огромная, как мир!

Д р у г о й. Не спи, Бекман! Тебе надо идти дальше.

Б е к м а н. Что ты сказал? почему ты стал так тихо говорить?

Д р у г о й. Проснись, Бекман. Улица ждет.

Б е к м а н. Улице придется, видно, обойтись без моих усталых шагов. Почему ты так далеко отошел? Я едва-едва слышу… тебя… (Зевает.)

Д р у г о й. Бекман! Бекман!

Б е к м а н. Гм… (Засыпает.)

Д р у г о й. Бекман, да ты спишь!

Б е к м а н (во сне). Да, сплю.

Д р у г о й. Проснись, Бекман, ты должен жить!

Б е к м а н. И не подумаю просыпаться. Мне как раз снится сон. Дивно прекрасный сон.

Д р у г о й. Не надо видеть сны, Бекман, ты должен жить.

Б е к м а н. Жить? Куда там, мне как раз снится, что я умираю.

Д р у г о й. Вставай, говорят тебе, живи!

Б е к м а н. Нет. Больше не встану. Мне снится такой прекрасный сон. Я лежу на улице и умираю. Легкие отказываются работать, сердце отказывается и ноги. Весь Бекман отказывается, ты слышишь? Полный отказ в повиновении. Унтер-офицер Бекман больше не участвует. Здорово, правда?

Д р у г о й. Пойдем, Бекман, ты должен идти дальше.

Б е к м а н. Дальше? Дальше под гору, ты хочешь сказать, дальше под гору? À bas[2], говорят французы. Умирать, до чего ж это хорошо, я и не думал. Смерть, наверно, вполне терпима. Никто еще не вернулся назад, оттого что не стерпел смерти. Возможно, она даже очень мила, смерть, куда милее жизни. Возможно… мне кажется, я уже на небе. Я себя больше не ощущаю; не ощущать себя — это, верно, и значит быть на небе. А вон и какой-то старик идет, он похож на господа бога. Да-да, очень похож. Только что вид у него, пожалуй, слишком богословский! И плаксивый какой-то. Интересно, это и вправду господь бог? Добрый день, старик. Скажи, ты господь бог?