Избранные диалоги — страница 36 из 74

во весь рост изображение, не только мое, но и твое.

Сократ. До чего же ты мил, Федр, золотой мой, если думаешь, будто я утверждаю, что Лисий во всем ошибся, и полагаешь, будто я в силах сказать иначе, чем он. По-моему, даже с самым заурядным писателем такого не случается. Хотя бы, например, тот, о ком у нас речь. Кто же, утверждая, что надо быть {236} благосклоннее к равнодушному, чем к влюбленному, не станет, по-твоему, хвалить благоразумие и порицать безрассудство? Это ведь неизбежно, и разве тут скажешь иное? Думаю, что такие вещи и допустимы и простительны для говорящего. И тут нужно хвалить не изобретательность, а изложение; а где доводы не так очевидны и необходимы и где их трудно подыскать, там, кроме изложения, следует хвалить также изобретательность.

Федр. Согласен с тобой, потому что, по-моему, ты правильно говоришь. Так я и сделаю: позволю тебе принять за основу, {B} что влюбленного скорей можно признать больным, чем равнодушного, — если же в остальном ты скажешь иначе, чем Лисий, но при том полнее и лучше, тогда стоять твоей кованой статуе в Олимпии рядом со священным приношением Кипселидов!126

Сократ. Ты, Федр, принял всерьез, что я напал на твоего любимца, подтрунивая над тобой, и думаешь, будто я в самом деле попытаюсь равняться с его умением и сказать что-нибудь иное, более разнообразное?

Федр. Насчет этого, мой дорогой, ты попался в такую же ловушку. {C} Говори как умеешь, больше тебе ничего не остается, иначе нам придется, как в комедиях, заняться нелегким делом препирательств. Поберегись и не заставляй меня повторить твой же прием: «если я, Сократ, не знаю Сократа, то я забыл и самого себя» или «он хотел говорить, но ломался».

Сообрази, что мы отсюда не уйдем, прежде чем ты не выскажешь того, что у тебя, как ты выразился, в груди. Мы здесь одни, {D} кругом безлюдье, я посильнее и помоложе — по всему этому «внемли, что я реку» — не доводи дела до насилия, лучше говори по доброй воле!

Сократ. Но, милый Федр, не смешно ли, если я, простой человек, буду вдруг состязаться с таким хорошим писателем!

Федр. Знаешь что? Перестань-ка ломаться передо мной. У меня, пожалуй, припасено кое-что: стоит мне сказать, и ты будешь принужден высказаться.

Сократ. Так не надо говорить этого!

Федр. Нет, я непременно скажу, и мое слово будет клятвой. Клянусь тебе — но кем, однако? Кем из богов? Ну, хочешь, этим вот платаном? {E} Право же, если ты мне не произнесешь речи перед вот этим самым деревом, я никогда не покажу и не перескажу тебе ничьей речи!

Сократ. Ох, негодный! Нашел же, чем заставить любителя речей его выполнить твое требование!

Федр. Да что с тобой? Почему ты все увертываешься?

Сократ. Уже нет, после такой твоей клятвы… Неужто я способен отказаться от такого угощения!

{237}Федр. Так начинай.

Сократ. Знаешь, что я сделаю?

Федр. Ну, что?

Сократ. Я буду говорить, закрыв лицо, чтобы как можно скорее пробежать через всю мою речь и чтобы при взгляде на тебя не сбиваться от стыда.

Федр. Делай что хочешь, только говори.

Сократ. Так вот, сладкогласные Музы — зовут ли вас так за ваше пение или в честь любезного вам племени лигуров,127 — помогите мне поведать то, о чем принуждает меня говорить этот превосходный юноша, чтобы его друг, которого он и раньше считал искусным, {B} показался бы ему теперь еще искуснее! Жил себе юноша, вернее подросток, красоты необычайной, и в него были влюблены очень многие. Один из них был хитер: влюбленный не меньше, чем всякий другой, он уверил его в том, будто вовсе и не влюблен. И как-то раз, домогаясь своего, он стал убеждать его, будто надо быть благосклонным скорее к равнодушному, чем к влюбленному. А говорил он вот как:

О чем бы, милый юноша, мы ни рассуждали, начинать надо с одного: {C} необходимо знать, о чем рассуждаешь, иначе неизбежны сплошные ошибки. Большинству людей невдомек, что они не знают сущности предмета. Не договорившись о ней в начале рассуждения, будто она им известна заранее, в дальнейшем его ходе, когда это, естественно, сказывается, они противоречат и сами себе, и друг другу. Пусть же с нами не случится того, в чем мы упрекаем других. Раз нам предстоит решить вопрос, с кем предпочтительнее дружить, с влюбленным или с равнодушным, {D} надо условиться в определении, что такое любовь и в чем ее сила, а потом, не упуская его из виду и возвращаясь к нему, обсудим, пользу ли она приносит или вред.

Что любовь есть некое влечение, ясно всякому. А что и невлюбленные тоже влекутся к красоте, это мы знаем. Чем же, по-нашему, отличается влюбленный от невлюбленного? Следует обратить внимание, что в каждом из нас есть два начала, управляющих нами и ведущих нас; мы следуем за ними, куда бы они ни повели; одно из них — врожденное влечение к наслаждениям; другое — благоприобретенное представление о благе и стремление к нему. {E} Эти начала в нас иногда согласуются, но бывает, что они находятся в разладе и верх берет то одно, то другое. Когда наше представление о благе разумно ведет нас к нему и своею силою берет верх, это называют здравым смыслом, {238} неразумное же влечение к наслаждениям, возобладавшее в нас своею властью, называется необузданностью. Впрочем, необузданность многоименна, ибо имеет много видов и разновидностей, и та из них, которой доведется стать самой заметной, дает свое название тому, кто ею одержим, хотя бы оно было и некрасиво и не стоило бы его носить. Так, пристрастие к еде, {B} взявшее верх над разумением блага и над остальными влечениями, будет чревоугодием, и кто им отличается, получает соответствующее прозвание. А если кто всецело порабощен пристрастием к пьянству и только оно его и ведет — понятно, какое прозвище он получит. И в остальных случаях то же самое: от того влечения, что господствует постоянно, берется и название — это вполне понятно.

Ради чего все это было сказано, пожалуй, ясно: но, уж во всяком случае, все проще, когда скажешь, чем когда умолчишь. Ведь влечение к наслаждению красотой, которое вопреки разуму {C} возобладало над представлением, заставляющим нас поступать порядочно, и которое, окрепнув под влиянием родственных ему влечений к телесной красоте, определяет все поведение человека, — это влечение получило прозвание от своего могущества, поэтому и зовется оно любовью.128

Однако мне кажется, милый Федр, что на меня что-то нашло и я испытываю нечто божественное, — как по-твоему?

Федр. И даже очень, Сократ: вопреки обыкновению тебя подхватил какой-то поток.

Сократ. Так слушай меня и молчи. В самом деле, это место какое-то божественное, {D} так что не удивляйся, если я во время моей речи, возможно, не раз буду охвачен нимфами — даже и сейчас моя речь звучит как дифирамб.129

Федр. Это ты верно говоришь.

Сократ. В этом, однако, виноват ты. Но слушай остальное — иначе это наитие может и покинуть меня; впрочем, это дело божества, а нам надо снова вернуться к тому мальчику.

Так-то, милый мой! То, о чем предстоит нам рассуждать, уже указано и определено. Не упуская этого из виду, поговорим об остальном: {E} какую пользу или какой вред могут принести влюбленный и равнодушный тому, кто им угождает? Тот, кем правит влечение, кто стал рабом наслаждений, непременно сделает возлюбленного таким, каким он будет ему всего милее. Кто болен, тому приятно все, что ему не противится, {239} а что сильнее его или равно ему, то ненавистно. Влюбленный не станет переносить по доброй воле, чтобы его любимец превосходил его или был ему равен, но всегда постарается сделать его уступчивым и беспомощным. Неуч уступает ученому, трус — храбрецу, бессловесный — красноречивому, тупой — остроумному. Вот эти-то или еще большие изъяны в уме любимого, неизбежно ли возникающие или присущие от природы, услаждают влюбленного, он даже старается их развить, лишь бы не лишиться преходящего наслаждения.

{B} Он не может не ревновать и не мешать своему возлюбленному общаться с другими людьми, даже если ему это полезно и больше всего помогает возмужать, и так причиняет любимцу великий вред; но еще больший вред влюбленный причиняет ему, не давая приобщиться к тому, от чего возлюбленный мог бы стать разумнее, — а такова божественная философия, к которой влюбленный его и близко не подпускает из боязни, как бы возлюбленный не стал его презирать. Он и еще придумывает многое, лишь бы его любимец оставался невеждой во всем и глядел бы только на своего поклонника, доставляя ему высшее наслаждение, {C} а себе причиняя огромный вред. Значит, тот, кто охвачен любовью, никак не будет полезным спутником и опекуном для ума возлюбленного.

Следом за этим надо нам посмотреть, каково состояние тела и уход за ним у того, чьим господином станет человек, который непременно стремится к наслаждению, а не ко благу, — вот мы увидим, что он ищет не юношу крепкого сложения, а неженку, выросшего не на ясном солнце, а в густой тени, незнакомого с мужскими трудами и сухим потом,130 но знакомого с расслабленным, {D} немужественным образом жизни, такого, что прибегает к искусственным прикрасам и уборам за недостатком собственной красоты и занимается всем остальным, что с этим сопряжено. Это ясно, и не стоит дольше об этом распространяться. Поговорив об этом в общих чертах, перейдем к дальнейшему: ведь на войне и в других важных случаях подобное тело внушает неприятелю отвагу, а друзьям и самим влюбленным — страх за него. Это настолько очевидно, что не стоит об этом и говорить.