Идеал фашизма состоит в трансформации сексуальной энергии в духовную силу на благо общества... Фашистская эстетика базируется на сдерживании жизненных сил; движения введены в определенные рамки, их простор ограничен, и в нем создается энергетический запас.
Нацистское искусство реакционно, оно значительно отстало от достижений искусства ХХ века. Но как раз поэтому оно обеспечило себе место в разбросе современных вкусов. Левое крыло организаторов нынешней выставки нацистской живописи и скульптуры (первой после окончания войны) с изумлением обнаружило, что посещаемость ее превзошла все ожидания, а публика далеко не так серьезно настроена, как предполагалось. Для непросвещенной немецкой публики привлекательность нацистского искусства объяснялась, возможно, его простотой, фигуративностью, эмоциональностью, отсутствием зауми; оно позволяло отдохнуть от сложности модернизма. Публику более искушенную отчасти подталкивал нынешний жадный интерес ко всем историческим стилям, особенно к тем, с которыми связано нечто скандальное. Однако оживление нацистского искусства возможно сегодня менее всего. Не из-за присущей ему дидактичности, но потому, что его живопись и скульптура удручающе бедны с точки зрения художественной.
В произведениях Рифеншталь нет дилетантизма и наивности, но ценности, которые она проповедует, те же самые.
Бытует мнение, будто национал-социализм выступает только с позиций брутальности и устрашения. Это не так. Фашизм включает и идеалы, которые сегодня выступают под другими знаменами: идеал жизни как искусства, культ красоты, фетишизм мужества, растворение отчуждения в экстатических чувствах коллектива; унижение разума; объединение в единую человеческую семью (при отцовстве вождей). Эти идеалы живы и действенны для многих людей, и было бы нечестно утверждать, что влияние “Триумфа воли” и “Олимпии” обусловлено только тем, что они сделаны гениальной рукой. Фильмы Рифеншталь остаются действенными потому, что, помимо других причин, в их основе – романтический идеал, которому привержены многие и который может облекаться в разнообразные формы культурного диссидентства или пропаганды новых форм общественного устройства, такие, как молодежная рок-культура, традиционная медицина, анти-психиатрия и оккультные верования. Упоение коллективизмом не препятствует поискам абсолютного вождя; напротив, оно может с неизбежностью к этому привести.
В глубине души, конечно, все понимают, что в таком искусстве, как у Рифеншталь, ставка делается на нечто большее, чем красота.
СЦЕНА ПИСЬМА
Рассказ
Перевод с английского М. ГАЛЬПЕРИНОЙ
Вдохни поглубже. Еще ничего не надо делать, ты не готова. А когда ты будешь готова? Никогда. Никогда.
Это означает, что я должна начать сейчас.
Не начинай, даже и думать не смей, это слишком трудно. Нет, слишком просто.
Дай мне начать, все и так уже началось, теперь мне придется догонять.
Да не так же, дуреха. Невозможно начать, примостившись на краешке стула. Сядь по–человечески.
Не расхолаживай меня, ты что, не видишь — я ведь почти начала. Глубокий вдох, наплыв чувств… необходимые инструменты под рукой. Ручка, карандаш… пишущая машинка, компьютер?
Ты ведь знаешь, что все сама же и погубишь. Подобное дело требует времени. Почву надо подготовить. Остальные настороженно ждут твоего появления.
Ты хочешь сказать, наверное, — моего вторжения. Запросов, прошений.
Да, ты имеешь право, я это признаю. Вдохни поглубже.
Право дышать? Спасибо. А имею ли я право истечь кровью? Так, чтобы меня не останавливали, не накладывали жгут, не перевязывали. Дай мне попробовать. Просто не обращай на меня внимания, пока я буду пробовать.
***
Акт 1, сцена 2. Наморщив лоб, сжимая вспотевшие ладони, Татьяна садится за столик в своей спальне, собираясь писать письмо Евгению. Написав первое слово, она останавливается. Как же писать мужчине, с которым она встретилась–то один–единственный раз вечером, на днях, внизу, у окна оранжереи, наблюдательного пункта застенчивой девы, и при этом, хоть она не сводила с него глаз, взгляд ее не поднимался выше блестящих пуговиц на его сюртуке? И этот прилив тепла: она хочет что–то выразить. Она встает и просит няню приготовить чаю. Няня приносит к чаю ватрушки. Татьяна хмурится и вновь принимается писать. Ей мерещится его образ, вот он становится тоньше, съеживается, отдаляется. Любовь свою — вот что она хочет выразить. Она поет.
***
Ветер стучит ставнем, скрипучее гусиное перо Евгения проворно бежит по листу бумаги, словно плывет, виляя плавником, маленькая рыбка. “Дорогой батюшка, я давно уже хотел многое вам сказать, но не решался. Быть может, у меня хватит смелости изложить все в письме. Быть может, наедине с листом бумаги я окажусь смелее”. Начав письмо такими словами, Евгений будет изо всех сил стараться оттянуть решительное объяснение. Это будет обличительное письмо, если только Евгению хватит духу его написать. Оно будет очень длинное. Евгений подбрасывает полено в огонь.
***
Ночь перед повешением Дюмана, десять минут первого, после особой трапезы под аккомпанемент гимнов и песен о свободе, которые его товарищи в соседних камерах будут петь до рассвета, чтобы его поддержать. Дюман сидит на каменном полу камеры, площадью три на четыре, подтянув колени к груди, на коленях у него листок бумаги, огрызок карандаша зажат между тремя изувеченными пальцами левой руки — правую ему сломали — и медленно, старательно выводит слова последнего письма. “Когда ты прочитаешь эти строчки, меня уже не будет в живых. Мужайся. Я спокоен. Мбангели и я, мы оба умираем в уверенности, что наша жертва не напрасна. Не горюй обо мне слишком долго. Я хочу, чтобы ты снова вышла замуж. Утешь бабушку. Поцелуй детей”. В этих строках содержалось нечто большее, в нетвердых печатных буквах было что–то еще, и оно как раз являлось самым главным. Письмо подходит к концу: “P.S. Милая доченька, помни всегда, что отец твой любит тебя и хочет, чтобы ты выросла такой же, как твоя мать. Дорогой мой сын, прошу тебя, позаботься о матери, ей будет очень нужна твоя помощь, и учись хорошо, чтобы быть готовым занять свое место в нашей борьбе”.
***
Подумать только, ведь все те безыскусные письма она писала между делом, отрываясь ненадолго от мучительного сочинения сложных романов и эссе, которые принесли ей скорую славу, а теперь вот вышло собрание ее писем в двух томах, и, говорят, это лучшее из всего, что было ею написано. Привлекают и зачаровывают не только ее вдохновенные строки, всех трогает идиллическая картина любящей семьи, из которой вышла такая женщина. Неужто такие дружные семьи до сих пор существуют? Даже в наши дни? Никто не знал о раздраженных письмах к сестре, которые муж покойной сжег в барбекью. Мир устал от разочарований, от разоблачений, мир изголодался по образчикам честности. Наш мир. Никто лучше мужа ее не знает, ни один человек не знает, какой героиней она показала себя в последние месяцы своей ужасной болезни, когда опухоль мозга лишила ее речи, и он стал писать письма за нее, от ее имени, письма, которые она написала бы, если бы могла писать. Как страж ее репутации, он теперь может наконец погрузиться в ее работу, чего при жизни она ему никогда не позволяла. Он будет таким же требовательным, как она. Кто–то, какой–то неведомый профессор, принялся за ее биографию; неизвестно еще, стоит ли с ним сотрудничать. Газетный репортер с Дальнего Востока пишет ему слезливое письмо о “невосполнимой потере для литературы”. Он отвечает, завязывается переписка. Может, это ее давний любовник? Из Гонконга приходит пакет с ее письмами, шестьдесят восемь писем, перевязанных красной ленточкой. Эти письма он читает с изумлением. Удар с того света: это не та женщина, которую он знал.
***
Акт 1, сцена 2. Татьяна залпом выпивает чай, который принесла ей няня. Запустив левую руку в вырез сорочки, она потирает прелестное плечо. Она только начала писать. Восторженный порыв, в котором хочется выплеснуть свои чувства, сам по себе должен служить наградой, но ей мало этого, ей уже необходимо получить ответ. “Вы даже не взглянули на меня”, — пишет Татьяна на первой странице. А в середине второй страницы она пишет: “Я пишу тебе сейчас, чтобы спросить, думал ли ты обо мне когда–нибудь?” Потом она плачет и (не в поэме и не в опере, нет — в жизни) начинает письмо сначала. А в опере ее охватывают чувства и уже не оставляют до конца.
***
А вот и я, а вот и мои бессмертные чувства, по крайней мере мне они кажутся бессмертными, и ясно, что всего этого запросто могло не быть. Мы могли не встретиться.
***
Письмо, которое не было отправлено, — привидение письма.
Письмо, которое не пришло — привидения двух других разновидностей. Письмо, которое потерялось (на почте). Письмо, которое не было написано, но она утверждает, что написала, только оно наверняка потерялось (на почте). Почте доверять нельзя. Нельзя доверять отправителю.
***
Написать вообще — значит высказать вообще все. Это момент откровения. Поэтому она взвешивает каждое слово, сочиняя в уме письмо. Но письмо, которое существует только в голове, все равно уже письмо. Говорят, Артур Шнабель мысленно играл на рояле.
***
Акт 1, сцена 2. “Я к вам пишу, — Татьяна начала все сначала — она нашла верный тон, — чего же боле? Что я могу еще сказать? Теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать”.
Лампа на столе мигает. Или это луна, дрожащая луна становится ярче?
Ложись спать, дитя мое, бормочет старая няня.
Ох, няня, милая, ох–ох–ох…
Но она не ищет утешения на груди своей доброй милой няни.
Что, дитя мое, что с тобой?
Няня, мне душно, открой окно.
Дряхлая старуха спешит исполнить приказанье.
Няня, я озябла, принеси мне шаль.
Та в замешательстве застывает у окна. Ох–ох–ох…
Хочешь, я спою тебе, дитя мое?
Нет, няня, это я должна петь. Девичьим сопрано. Оставь меня, няня, милая, старенькая моя няня, я должна петь.