***
В этом письму плохие новости.
Даже не знаю, с чего начать. Сначала казалось, что все не так плохо. Мы не теряли надежды. Положение ухудшилось только под конец. Я надеюсь, что ты достойно встретишь удар. Если бы ты знала, как тяжело писать, и т. д.
***
Почему люди больше не пишут писем.?(Многое можно сказать по этому поводу, даже не упоминая о телефоне.) Просто люди не желают тратить на это время; как правило, это отнимает много времени, потому что им не хватает уверенности. Как только они заносят авторучку над чистым листом бумаги, начинаются сомнения. Первичный избыток материала никак не удается легко и быстро перевести в слова, которые бы соответствовали… чему соответствовали бы? Снова сомнения. Приходится писать черновик.
А письмо потом кажется таким… однобоким, что ли. Или идет недостаточно быстро. Очень не терпится скорее получить ответ.
***
Эта плохая весть еще хуже. Это уже по–настоящему плохая весть, из тех, что требуют определенной церемонности. Он написал слова утешения таким помпезным, официальным языком, что письмо мне показалось просто душераздирающим.
***
В отличие от влюбленных, в отличие от близких друзей дети и родители никогда не приходят в восторг или в отчаянье, внезапно открыв, что они могли не встретиться. И могут не расставаться, за исключением тех случаев, когда расставанье уже произошло. Евгений подбирается к сути своего послания.
“Вы были щедры ко мне, батюшка, и, несомненно, желали мне только добра. Не сочтите меня неблагодарным за то ежемесячное содержание, которое вы мне назначили с тех пор, что я закончил свое обучение. Но так же, как вы всегда поступаете сообразно вашим принципам, я должен впредь всегда поступать сообразно своим”. Холодное письмо (тон, который он пытается найти, — нечто вроде туманной искренности) превращается в страстное и неистовое.
***
“Гонконгские письма”, как окрестил их вдовец, раскрыли ему глаза на любовную связь, длившуюся десять лет, и на изощренный разврат, склонности к которому он и не подозревал в своей супруге. Сексуальные отношения любовников подробно описывались, равно как и легкость, с которой его жена могла получать удовольствие в разлуке с любимым в любой момент, полностью одетая, на людях (болтая за коктейлем, читая перед публикой свои произведения), осторожно прижавшись к чему–нибудь и просто вспомнив то грубое удовольствие, какое они дарили друг другу. А “он” — всегда “он” — упоминается из письма в письмо уважительно, как и его подкупающая неприхотливость и несексуальное покровительство, без этой тихой гавани она не могла бы писать. Господи! Так вот чем было для нее его неприлично пламенное обожание? Отлыниванием от супружеских обязанностей? Ну, теперь уж он покажет когти — совершить убийство на почве ревности никогда не поздно. Он покупает билет до Гонконга.
***
А сорокатрехлетний служащий из Осаки в поврежденном самолете, который кружит, теряя высоту, пикируя прямиком на скалы, сумел превозмочь ослепительно–белую вспышку животного ужаса и, вырвав из блокнота листок, подобно Дюману тоже пишет прощальное письмо жене и детям. Но в его распоряжении только три минуты. Другие пассажиры — кто визжит, кто стонет; кто–то молится, упав на колени, а на головы им сыплются дождем пакеты и чемоданы, подушки и пальто. А он уперся коленями в переднее сиденье, чтобы не свалиться в проход, левой рукой придерживая портфель, на котором пишет, быстро, но разборчиво; он завещает детям слушаться мать. Жене своей объявляет, что ни о чем не жалеет, “мы жили полной жизнью”, — пишет он и просит ее смириться с его смертью. Он подписывает письмо в тот момент, когда самолет переворачивается вверх дном, он успевает засунуть письмо в карман пиджака, и его швыряет перед носом соседа в окно головой; наступает благословенное забытье. Когда его разбитое тело обнаруживают на поросшем кедрами склоне, среди пятисот с лишним трупов, находят это письмо, и служащий “Японских авиалиний” с покрасневшими глазами вручает его жене погибшего. Письмо публикуют на первых страницах газет. Вся Япония, как один человек, утопает в слезах.
***
Ее письма были аккуратно выровнены по признаку одиночества. Разлука стала поводом, случаем и оправданием для того, чтобы писать письма.
Вот фрагмент одного письма ко мне:
“Вскоре после этого я провела месяц на благоухающем лавандой островке у побережья Далмации. Я нашла комнату в рыбацкой хижине и таких же, как я, туристов, которые мне понравились. С ними я и проводила большую часть времени: мы ныряли в аквалангах с моторной лодки, взятой напрокат, устраивали пикники с жареной скумбрией и свежевыпеченным плоским хлебом — называется “лепинья” — в тени сосен на полуострове; рассказывая о своей жизни, мы долгими вечерами сидели в портовом кафе. Я уехала первой, до того, как они разъехались, кто в Хьюстон, кто в Лондон, кто в Мюнхен; и когда пароход отошел от пристани, я усиленно замахала рукой. “Пишите! — закричала я. — Пишите!”
Первым, кого я снова увидела, был адвокат из Техаса, я встретила его следующей весной в Женеве. Мы много друг другу писали. Он поддразнил меня: “Ты так орала “Пишите!”, как будто мы тебя бросаем одну, а ведь это ты нас бросила, ты захотела уехать”. Моя гордость была задета. С тех пор я ему не пишу”.
***
И снова мне (отрывок): “…Не подумай, что я так говорю от недоверия или черствости. Или что я отрекаюсь от тебя. Но человек живет плохо оттого, что боится жить один”.
***
С четырьмя дромадерами дон Педро д’Альфарубейра обошел весь мир и восхитился им. Он сделал то, о чем я всегда мечтал. Было б у меня три дромадера! Или два! Это я пишу, оседлав своего конька. Я вижу мир со всеми его чудесами. Вот что я всегда хотел делать в своей одной и единственной жизни. Но помимо этого я еще хочу поддерживать связь. Поддерживать связь хочу.
С тобой. И с вами.
***
“Надеюсь, батюшка, вас обрадует известие, — добавляет Евгений, — о том, что я расплатился со своими карточными долгами”. Он хотел, чтобы это прозвучало саркастически, но выходило так, будто он страается умаслить старика. Почему, ну почему он опять пытается завоевать расположение отца? Та часть письма, в которой несостоявшийся поэт описывает свою беспутную жизнь, должна быть исполнена в темпе presto, в стиле вызова на дуэль.
***
На самом деле в падающем самолете пишет еще один пассажир — четырнадцатилетняя девочка, которая, возвращаясь в Токио из Осаки, где она гостила у тети и замечательно провела выходные на спектаклях Такарацука, начинает писать тете благодарное письмо. Когда пилот делает первое хриплое объявление, она поднимает ручку, вздрагивает, потом снова опускает ее, чтобы вместо благодарности написать: “Я боюсь. Я боюсь. Помогите помогите помогите”.
Буквы неразборчивые. Ее письмо так никогда и не найдут.
***
Вот саше со старыми письмами. Старые листья… я собиралась их перечитывать. Они от моего бывшего мужа. Мы были женаты семь лет и поскольку думали, что наш брак будет вечным, то устроили мне годовой академический отпуск, я получила оксфордскую стипендию, мы расстались на учебный год и каждый день посылали друг другу синие карточки авиапочты. В те далекие дни никто не пользовался трансатлантической телефонной связью. Мы были бедны, он был скуп. Обнаружив, что могу без него жить, я постепенно отдалялась от него. Но все равно писала каждый вечер. В течение дня я мысленно сочиняла ему письмо, я все время в мыслях с ним разговаривала. Видите ли, я так к нему привыкла. Я чувствовала себя такой защищенной. Я не ощущала себя отдельной личностью. Все, что я видела, пока мы были порознь, я старалась запомнить, чтобы ему описать, и мы никогда не расставались больше чем на несколько часов, только на то время, когда он уходил преподавать, а я учиться. Мы были ненасытны. Бывало, что у меня мочевой пузырь чуть не лопался, а я не хотела прерываться или прерывать его, и он, продолжая разговор, мог сопровождать меня в туалет. Бывало, возвратившись за полночь с вечеринки, как в те степенные времена преподаватели величали свои собрания, мы просиживали в машине до рассвета, забыв зайти в собственную квартиру, — так увлечены были обсуждением его противных коллег. Столько лет этого безумного дружеского трепа! С тех пор как все это кончилось, прошло уже втрое больше времени. Интересно, хранит ли он мои письма. Или, может, чтобы укрепить отношения со своей второй женой, он бросил их в камин? Целый год после развода я почти каждое утро просыпалась с глупой улыбкой удивления и облегчения от того, что я больше не его жена. После этого я ни с кем уже не чувствовала себя такой защищенной. Это неправильно — чувствовать себя полностью защищенной. Я не могу, я не перечитываю тех писем. Но мне нужно думать о них, думать о том, что они лежат себе в шкафу, в коробке из–под обуви. Они — часть моей жизни, моей мертвой жизни.
***
Акт 1, сцена 2. “Зачем вы посетили нас? В глуши забытого селенья я никогда не знала б вас, не знала горького мученья. Души неопытной волненья смирив со временем (как знать?), по сердцу я нашла бы друга, была бы верная супруга и добродетельная мать”. Чувство Татьяны бесспорно. Но каким образом оно может вызвать ответное чувство в другой груди? Каковы законы возгорания? Она может говорить только о своих чувствах — бесспорно, ее собственных, пришедших к ней из слезливых эпистолярных романов о любви, столь любимых ею. Об избранности: “Другой!.. Нет, никому на свете не отдала бы сердца я! То в вышнем суждено совете… То воля неба: я твоя; вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой; я знаю, ты мне послан Богом, до гроба ты хранитель мой…”
Залоги, обещанья — разве страсть, с которой мы их даем, только подтверждая силу того, кто ей сопротивляется, это не страсть забвения? Неукротимая сила этой страсти необходима нам, чтобы закрыть двери и окна разума и освободить место чему–то новому. Татьяна откидывается на спинку стула, дрожа от холода и покрываясь испариной, и проводит рукой по лицу. Ничто в благоуханном детстве, прошедшем среди серебряных березок, не подготовило ее к такому внезапному сужению мира. Она тщетно п