Избранные эссе — страница 26 из 78

[134].

Иными словами, на ранних этапах американское ТВ было лицемерным апологетом ценностей, реальность которых ослабла в период корпоративного господства, укрепления бюрократии, международного авантюризма, расовых конфликтов, тайных бомбардировок, убийств политиков, прослушки конкурентов и т. д. Совсем не совпадение, что постмодернистская литература взяла на прицел иронии банальность, наивность, сентиментальность, упрощенность и консерватизм, – ведь именно эти качества в шестидесятые воспевались телевидением как абсолютно американские.

И бунтарская ирония в лучших постмодернистских текстах достойно выступает не только как искусство; она попросту казалась очень полезной для общества – в том смысле, какой контркультурные критики вкладывали в термин «критическое отрицание, благодаря которому всем будет самоочевидно, что мир – не то, чем кажется»[135]. Черная пародия Кизи на психиатрическую больницу намекала, что судьи нашего здравомыслия подчас безумнее, чем их пациенты; Пинчон переориентировал наш взгляд на паранойю – она перестала быть психическим отклонением и стала стержнем корпоративно-бюрократического аппарата; Делилло разоблачил в образе, сигнале, данных и технологиях агентов духовного хаоса, а не социального порядка. Лицемерие подрывали мерзкие исследования американского наркоза от Берроуза; лицемерие подрывало разоблачение абстрактного капитала как уродующей силы от Гэддиса; лицемерие подрывал отвратительный политический фарс от Кувера.

Ирония в послевоенном искусстве и культуре началась с того же, с чего начинается любой юношеский бунт. Это было сложно и больно – и продуктивно: мрачный диагноз болезни, наличие которой долго отрицали. При этом предпосылки, стоящие за ранней постмодернистской иронией, все еще оставались откровенно идеалистическими: предполагалось, что этиология и диагностика укажут на излечение, что откровение о заточении ведет к свободе.

Тогда каким же образом ирония, непочтительность и бунт привели не к освобождению, а к ослаблению культуры, о которой сегодня пытается писать авангард? Один из ответов кроется в том факте, что ирония до сих пор в цене – даже больше, чем раньше, после тридцати долгих лет в качестве доминирующего способа выражения продвинутости. А это не тот риторический прием, который хорошо переносит время. Хайд (которому я довольно очевидно симпатизирую) пишет так: «Ирония – это средство экстренной помощи. С течением времени она превращается в голос запертых в клетке людей, которые полюбили свое заточение»[136]. Все потому, что ирония, как бы она нас ни развлекала, выполняет почти исключительно негативную функцию. Она критична и деструктивна, оставляет после себя выжженное поле. Уверен, именно так к ней относились наши постмодернистские отцы. Но ирония впечатляюще бесполезна, когда речь идет о создании чего-то на смену лицемерию и разоблаченной лжи. Вот почему Хайд, судя по всему, прав, когда говорит, что постоянная ирония утомительна. Она на один зубок. И даже самые зубастые иронисты лучше всего раскрываются на коротких дистанциях. Мне всегда было очень смешно слушать иронистов на вечеринках, но уходил я обычно с ощущением, что пережил несколько радикальных хирургических операций. А если проехать в компании одаренного ирониста через страну или за один присест прочесть трехсотстраничный роман, наполненный сплошной модной сардонической усталостью, в конце концов почувствуешь себя не только опустошенным, но и даже… угнетенным.

Вспомните на секунду бунты и перевороты в странах третьего мира. Бунтари в странах третьего мира очень хороши в том, что касается разоблачения и свержения коррумпированных, лицемерных режимов, но уже не так хороши, когда речь идет о мирских, не-нигилистских задачах вроде установления более качественной альтернативы власти. На самом деле победившие бунтари отлично используют свои бунтарские способности лишь для подавления будущих бунтов – иными словами, они становятся лучшими тиранами.

И будьте уверены: ирония нас тиранит. Причина, почему наша всепроникающая культурная ирония одновременно такая могущественная и такая бессмысленная, заключается в том, что ирониста невозможно припереть к стенке. Американская ирония зиждется на предпосылке «на самом деле я говорю не всерьез». Так что же хочет сказать ирония как культурная норма? То, что говорить всерьез невозможно? Что как бы ни было жалко, что это невозможно, но пора уже взрослеть? Скорее всего, как мне кажется, сегодняшняя ирония в конечном счете говорит: «Как же невероятно банально спрашивать, что́ я могу сказать всерьез». Любой, кому хватит еретической наглости спросить у ирониста, за что же он сражается, покажется истеричкой или занудой. И в этом и заключается угнетающее воздействие институализированной иронии, слишком успешного бунтаря: способность запретить вопрос, не обращая внимания на его предмет, – это и есть тирания. Это новая хунта, которая тот самый инструмент, что позволил разоблачить врага, использует для того, чтобы обезопасить саму себя.

Вот почему усталый цинизм, с которым наши образованные друзья-телеголики доказывают свое превосходство над ТВ, выглядит так жалко. И вот почему пишущий гражданин нашей телевизионной культуры сегодня по уши в дерьме. Что делать, когда постмодернистский бунт превращается в поп-культурную институцию? Ибо это, конечно, второй ответ на вопрос, почему авангардная ирония и бунт стали разбавленными и порочными. Их поглотил, опустошил и перегруппировал тот самый телевизионный истеблишмент, против которого они изначально и выступали.

И не сказать, чтобы телевидение было в чем-то виновато. Только в неумеренном успехе. В конце концов, это и есть работа ТВ: оно распознает, декодирует и заново представляет то, что, как ему кажется, американская культура хочет видеть и слышать о себе самой. Одновременно никто и все виноваты в том, что телевидение стало пожинать бунт и цинизм в качестве модного высококлассного imago populi[137] бэби-бумеров. Но это был сомнительный урожай: формы нашего лучшего бунтарского искусства стали всего лишь жестами, глупостями – не только бесплодными, но и извращенно порабощающими. Даже сама идея бунта против корпоративной культуры может ли сохранять смысл, если компания «Крайслер» рекламирует пикапы с помощью призыва «Бунт „Доджа“»? Как вообще стать подлинным иконоборцем в мире, где «Бургер Кинг» продает луковые кольца со слоганом «Иногда правила надо нарушать»? Как автору Имидж-Фикшена, пародирующему телевидение как корыстное коммерческое предприятие, надеяться убедить людей критично относиться к телевизионной культуре, когда «Пепси», «Субару» и «ФедЭкс» в рекламных роликах уже сами изображают себя корыстными и делают на этом большие деньги? Это почти урок истории: я начинаю понимать, почему самым большим страхом американцев на рубеже веков были анархисты и анархия. Потому что если анархия действительно победит, если беззаконие станет законом, тогда протест и перемены будут не просто невозможными, но бессмысленными. Это как голосовать за Сталина: ты голосуешь за то, чтобы голосования больше не было.

Так что вот непростая задачка для американского писателя, который дышит в нашей культурной атмосфере и считает себя наследником всего того, что было правильным и ценным в авангардной литературе: как бунтовать против телевизионной эстетики бунта, как пробудить в читателях осознание того, что наша телевизионная культура стала циничным, нарциссистским и в основе своей пустым феноменом, когда телевидение постоянно прославляет именно эти качества и в самом себе, и в зрителях? Это те самые вопросы, которыми бедняга ученый-пополог задавался в 1985-м в отношении Америки – этого самого фотографируемого амбара:

– Каким был амбар до того, как его сфотографировали? – сказал Марри. – Что он собой представлял, чем отличался от других амбаров, чем на них походил? Мы не можем ответить на эти вопросы, потому что прочли указатели, видели, как эти люди делают снимки. Нам не удастся выбраться за пределы ауры. Мы стали частью этой ауры. Мы здесь, мы сейчас.

Казалось, это приводит его в безмерный восторг.

Конец конца пути

Какие же тогда сегодня возможны варианты литературного бунта против телевизионной коммерциализации? Один из самых очевидных – стать реакционером, фундаменталистом. Объявить злом современные телевидение и культуру, отвернуться от этого затянутого в спандекс бардака и провозгласить старые добрые дошестидесятнические ценности Хью Бомонта и буквальных прочтений Старого и Нового Заветов, быть против абортов, против фторидов, стремиться к допотопности. Проблема тут в том, что у тех американцев, какие выбрали этот путь, похоже, одна монобровь через весь лоб, и костяшки пальцев волочатся по земле, и реально повышенная волосатость, и в целом они кажутся просто идеальной толпой, над которой так и хочется подняться. Кроме того, приход к власти Рейгана/Буша/Гингрича показал, что лицемерная ностальгия по доброму, нежному и христианскому псевдопрошлому – это тоже средство манипуляции в интересах корпоративного коммерциализма и пиар-имиджа. Большинство из нас все же выберет нигилизм, а не неандертализм.

Другой вариант – принять несколько более просвещенный политический консерватизм, который освобождает и зрителя, и телесети от любого соучастия в обидном стазисе телевизионной культуры и винит во всех связанных с ТВ проблемах некие исправимые изъяны технологий. Здесь появляется медиафутуролог Джордж Гилдер, старший научный сотрудник Института Гудзона и автор книги «Жизнь после телевидения: грядущая трансформация медиа и американской жизни» («Life after Television: The Coming Transformation of Media and American Life»). Самое потрясающее в его книге то, что в ней есть реклама. Опубликованная в серии «Общая проблематика» в издательстве Whittle Direct Books, находящемся в ноксвиллском центральном офисе Federal Express Inc., эта книга в твердом переплете продается всего за 11 долларов, включая пересылку, она большая и достаточно тонкая, чтобы хорошо смотреться на журнальных столиках у менеджеров, и каждую ее пятую страницу целиком занимает очень красивая реклама «Федерал экспресс». Кроме того, это, скорее, художественное произведение плюс душераздирающая драматизация того, почему антителевизионные консерваторы, – мотивированные простыми убеждениями вроде «телевидение в сердцевине своей – тоталитарный медиум», чья «система – чуждая и разрушительная сила для демократического капитализма», – вряд ли как-то помогут нам с нашими ультрарадикальными ТВ-проблемами, будучи привязанными, как все консервативные интеллектуалы, к надоевшей двойной панацее от всех американских болезней – а именно к убеждениям, что (1) проницательные потребительские инстинкты Маленького Человека сами справятся с дисбалансом, если только Большие Системы прекратят подавлять Свободу Выбора, и что (2) созданные технологиями проблемы можно решить с помощью технологий.