Психология шуток отчасти помогает объяснить, почему Кафку так сложно преподавать. Мы все знаем, что самый легкий способ лишить шутку ее причудливой магии – попытаться ее объяснить: указать, например, на то, что Лу Костелло путает имя «Кто» с вопросительным местоимением «кто» и т. д. И все мы знаем, какую странную антипатию у нас вызывают подобные попытки – нам это даже не скучно, скорее оскорбительно, это что-то сродни богохульству. Нечто подобное чувствует преподаватель, когда пытается протолкнуть рассказы Кафки сквозь механизмы стандартного критического анализа: составить схему сюжета, расшифровать символы, рассмотреть все слои повествования и т. д. Сам Кафка, разумеется, оценил бы иронию, если бы узнал, что его рассказы в будущем будут подвергать воздействию высокоэффективной критической машины – все равно что оторвать у розы лепестки, измельчить их и прогнать эту массу сквозь спектрометр, чтобы выяснить, почему же роза так приятно пахнет. Ведь Франц Кафка прежде всего автор рассказа «Посейдон», в котором бог морей так завален бумажной работой, что уже давно забыл, каково это – плавать, и еще рассказа «В исправительной колонии», где наказание и пытка преподносятся как назидание, а критик выведен в виде оснащенной иглами бороны, которая в конце концов наносит заключенному смертельный удар, протыкая лоб шипом.
Есть и еще одна помеха даже для самых одаренных студентов: эксформативные ассоциации в текстах Кафки – в отличие от, скажем, случаев Джойса или Паунда – не интертекстуальные и даже не исторические. Кафка работает скорее с первобытным детским материалом, откуда происходят и мифы; именно поэтому даже самые странные его истории мы склонны называть скорее кошмарными, чем сюрреалистичными. Эксформативные ассоциации в текстах Кафки довольно просты и одновременно очень богаты – настолько, что чаще всего их просто невозможно описать словами: попробуйте, например, попросить студента расшифровать смысл, кроющийся за этим рядом слов: мышь, мир, бежать, стены, сужающиеся, укрытие, мышеловка, кот и «кот съедает мышь».
Не говоря уже о том, что причудливая веселость Кафки находится за пределами понимания тех моих студентов, чьи нейронные резонансы сформированы в Америке[305]. Юмор Кафки не имеет ничего общего с культурным кодом современной американской индустрии юмора и развлечений. В нем нет рекурсивной игры слов или словесной эквилибристики, нет ни сарказма, ни высмеивания. В юморе Кафки нет физиологических шуток, как нет каламбуров про секс, и уж тем более нет стилизованных попыток восстать против устоявшихся норм. Нет пинчоновского фарса с банановой кожурой и бродячими аденоидами. Нет ротовского приапизма, или бартовской метапародии, или вудиалленовского нытья. Нет балаганных разворотов современных ситкомов, как нет не по годам развитых детей, острых на язык дедушек, циничных коллег-бунтарей на работе. И, наверное, наиболее чуждым для современной культуры выглядит то, что власть имущие в текстах Кафки – никогда не пустоголовые шуты, над которыми легко посмеяться: они всегда абсурдные, страшные и печальные одновременно, как лейтенант из «В исправительной колонии».
Я вовсе не пытаюсь сказать, что для американских студентов Кафка слишком утонченный писатель. На самом деле единственная хоть сколько-нибудь эффективная стратегия в изучении чувства юмора Кафки, которую я придумал, заключается в обратном – в попытке убедить студентов, что Кафка отнюдь не утонченный писатель и даже антиутонченный. Заявить, что веселость Кафки скрывается именно в радикальной буквализации правды, которую мы привыкли воспринимать как метафору. Я высказываю предположение, что некоторые самые глубокие коллективные чувства можно выразить, лишь придав им форму «фигур речи», именно поэтому мы называем их «выражениями». Когда мы со студентами проходим «Превращение», я часто прошу их хорошенько подумать над тем, что на самом деле выражается, когда мы говорим о ком-то, что он «жуткий» или «мерзкий» или что ему пришлось «хлебнуть дерьма» на работе. Или перечитать «В исправительной колонии» в свете таких выражений, как «выговор» или «башку оторвать», или вспомнить пословицу «в среднем возрасте каждый имеет лицо, которое заслуживает». Или открыть «Голодаря», держа в голове такие выражения, как «голодный до внимания» или «изголодался по любви», а также учитывая двойной смысл термина «самоотречение» или даже такой невинный фактик, что «анорексия» происходит от греческого слова, означающего «желание».
Обычно мне удается увлечь студентов этим трюком, и это замечательно, но меня все равно грызет чувство вины, потому что подобная тактика – комедия-как-буквализация-метафоры – все же не раскрывает более глубокой алхимии, благодаря которой комедия Кафки в то же время трагедия, а трагедия всегда заодно огромная и благоговейная радость. Из-за этого дальше, как правило, следует мучительный час, когда я сдаю назад, страхуюсь и предупреждаю студентов, что тексты Кафки все же, какими бы остроумными они ни были, не являются шутками в полном смысле этого слова и что простой и кладбищенский черный юмор, проскальзывающий во многих его личных заметках, – например, во фразе «надежда есть, но не у нас», – нельзя назвать магистральной темой его творчества.
Скорее в рассказах Кафки есть эта гротескная, роскошная и насквозь современная сложность, амбивалентность, которая становится мультивалентной логикой «подсознательного» в стиле «И + Или», – хотя лично я считаю этот термин всего лишь мудреным синонимом слова «душа». Юмор Кафки отнюдь не невротический, как раз наоборот – антиневротический, героически разумный, это, в конце концов, религиозный юмор, но его религиозность – в стиле Кьеркегора, Рильке и библейских псалмов; духовность Кафки настолько сильна, что на его фоне легковесно выглядит даже кровавая благодать от мисс О'Коннор, с полуфабрикатными душами на кону.
И именно поэтому, по-моему, остроумие Кафки непонятно нашим детям, ведь они выросли внутри культуры, в которой шутки – это развлечение, а цель развлечения – утешить или подбодрить зрителя, не наоборот[306]. И дело даже не в том, что до студентов «не доходит» юмор Кафки, а в том, что мы научили их, будто юмор должен доходить – точно так же, как научили, будто «я» – это то, что им просто дано от рождения. Поэтому не удивительно, что они не способны оценить реально главную шутку Кафки: что отчаянная борьба за свое человеческое «я» всегда приводит лишь к осознанию, что твое «я» от этой отчаянной борьбы неотделимо. Что наш бесконечный и невыносимый путь домой – это и есть наш дом. Это сложно описать словами или нарисовать на доске, уж поверьте. Ты можешь сказать студентам, что, наверно, это даже хорошо, что Кафка до них «не доходит». Ты можешь попросить их представить, что его рассказы – это как бы дверь. Вообразить, как мы стучим в эту дверь, все сильнее, стучим и стучим, мы не просто ждем, когда нас впустят, нам нужно, чтобы нас впустили; и мы не знаем, почему, зато чувствуем, чувствуем это отчаянное желание войти, и все стучим, бьемся и выбиваем ногой. И наконец дверь открывается… но открывается наружу – все это время мы были внутри, там, где и хотели быть. Das ist komisch.
1998, первая публикация – в том же году в журнале Harper's под названием «Laughing with Kafka» – «Смеяться с Кафкой»
Вид из окна миссис Томпсон
Место: Блумингтон, Иллинойс
Даты: 11–13 сентября
Тема: очевидна
Истинные представители Среднего Запада, жители Блумингтона, не то чтобы недружелюбны, скорее довольно сдержанны. Незнакомец вам тепло улыбнется, однако за этой улыбкой обычно вовсе не следует типичная болтовня из тех, что мы слышим в залах ожидания или в очередях. Но теперь, спасибо Кошмару, нам есть о чем поговорить, словно мы все каким-то образом были там и видели эту катастрофу. Пример: из разговора в очереди на заправке «Бёрвелл ойл» (которая как «Нейман Маркус» от мира заправок, ибо расположена в самом центре города напротив двух главных улиц, и еще там самые низкие цены на табак – не заправка, а муниципальное сокровище) между женщиной-кассиром в фартуке с логотипом Osco и мужчиной в джинсовой куртке (которую он превратил в жилет, отрезав рукава): «Мои мальчики думали, что это какой-то фильм типа „Дня независимости“, пока не обнаружили, что этот фильм крутят по всем каналам» (женщина не упомянула возраст детей).
Флаги всюду. Дома, офисы. Это странно: я не видел, как вешают флаги, но к утру они были везде. Большие, маленькие, обычные, флаги размером с флаг. У многих домовладельцев здесь рядом с входной дверью есть специальные кронштейны для флагов – те, что привинчивают на четыре крестообразных винта. Плюс тысячи маленьких, ручных флажков-на-палочках, которые мы обычно видим на парадах, – в некоторых дворах весь газон утыкан десятками флагов, словно они как-то выросли здесь за ночь. Люди, живущие вдоль сельской дороги, прикрепляют маленькие флаги к своим почтовым ящикам. Флаги прикреплены к радиаторным решеткам и антеннам автомобилей. У некоторых зажиточных людей есть даже флагштоки; их флаги приспущены. Многие жители домов вокруг Франклин-парка и дальше по восточной стороне вывесили огромные, многоэтажные флаги прямо на фасадах своих домов, как хоругви. Где люди покупают флаги таких огромных размеров, или как они крепят их на домах, или когда, – для меня загадка.
У моего собственного соседа – бухгалтера на пенсии и ветерана ВВС с практически феноменальной способностью ухаживать за домом и газоном – во дворе стоит анодированный флагшток обычного размера, установленный в основание из 18-дюймового армированного цемента, и это не очень нравится остальным соседям, потому что им кажется, будто флагшток притягивает молнии. Он говорит, что просто приспустить флаг недостаточно, существует специальный этикет: сначала ты должен поднять его на самую вершину и