Избранные эссе — страница 75 из 78

Дело даже не в том, что Уильямсон каждый рассказ Борхеса читает исключительно как отражение эмоционального состояния автора. А в том, что все внутренние конфликты Борхеса он низводит до личных проблем с женщинами. Теория Уильямсона включает в себя два важных элемента – неспособность Борхеса противостоять своей властной матери[487] и его убеждение, зашифрованное в наивном прочтении Данте: «Одна лишь любовь женщины могла спасти его от адской нереальности, которая роднила его с отцом и вдохновила написать шедевр, который оправдал бы всю его жизнь». Таким образом, каждый рассказ Уильямсон трактует как зашифрованное послание о любовной жизни Борхеса, которая на поверку оказывается печальной, трусливой, незрелой, рассеянной и (как и у большинства людей) невероятно скучной. Формула применяется одинаково как к известным рассказам, например к «Алефу» (1945), «автобиографический подтекст которого намекает на его несостоявшуюся любовь к Норе Ланг», так и к менее известным, например к «Заиру»: «Муки, описанные Борхесом в этом рассказе… разумеется, представляют собой скрытые признания о его тяжелом положении. Эстела [Канто, которая только что порвала с ним] должна была стать „новой Беатриче“, вдохновить его на создание трудов подобных „Розе без цели, платонической, вневременной Розе“, но он вновь оказался один, утонул в нереальности внутренних лабиринтов, без малейшей надежды увидеть эту мистическую Розу любви».

Это довольно слабое толкование, и все же это лучше, чем когда Уильямсон проворачивает обратный прием – использует рассказы и стихотворения Борхеса в качестве «доказательств» того, что автор эмоционально нестабилен. Например, утверждение Уильямсона, что в 1934 году «после того, как Нора Ланг отвергла его, Борхес… оказался на грани самоубийства», основано исключительно на двух крохотных, написанных в одно время рассказах, в которых протагонисты борются с желанием убить себя. Мало того, что это очень экстравагантный способ читать и интерпретировать тексты (если Флобер написал «Госпожу Бовари», значит ли это, что он был склонен к суициду?), – Уильямсон, судя по всему, верит, что подобный подход дает ему право на самые сомнительные и унизительные предположения насчет личной жизни Борхеса: «„Цикличная ночь“, которую он опубликовал в газете „Ла Насьон“ 6 октября, показывает, что автор переживает серьезный личный кризис»; «в фрагментах из этого неоконченного стихотворения… видно, что он хочет покончить с собой из-за литературной неудачи, и это желание в конечном итоге вытекает из его неуверенности в своей сексуальности». Гадость.

Опять же, рассказы Борхеса – это главная причина, почему кто-либо вообще захочет прочитать о его жизни. И хотя Эдвин Уильямсон тратит кучу времени, в подробностях описывая бешеный успех Борхеса в среднем возрасте, после того как он в 1961 году вместе с Сэмюэлем Беккетом был удостоен Международной премии издателей и о его текстах узнали в США и в Европе[488], в книге почти ничего нет о том, почему Хорхе Луис Борхес настолько известный писатель, что даже заслужил настолько микроскопически подробную биографию. Да, кратко упоминается о том, что Борхеса, с оговорками, можно считать великим мостом между модернизмом и постмодернизмом в мировой литературе. Он модернист, потому что в его прозе отчетливо виден этот ясный человеческий разум, очищенный от любых основ религиозной и идеологической уверенности, – разум, полностью обращенный в себя[489]. Его рассказы устремлены внутрь и герметичны, в них есть какой-то неясный ужас, потому что они похожи на игру, в которой правила неизвестны, но на кону при этом стоит все, что у тебя есть.

И разум в этих рассказах – это почти всегда разум, который живет и выживает в книгах. Потому что Борхес – писатель, который, по сути, читатель. Сложная и непонятная аллюзивность его прозы – это не нервный тик и даже не стиль; и неслучайно, что его лучшие рассказы – это чаще всего подделки под эссе или рецензии на вымышленные книги, или построены вокруг чужих текстов, или имеют в протагонистах Гомера, Данте и Аверроэса. С художественной ли целью или по личным причинам, но Борхес сталкивает читателя и писателя, чтобы получить новый эстетический вид агента, который создает истории из историй, для которого чтение, по сути, сознательный акт творчества. И все же это не потому, что Борхес – метаписатель или хитро замаскированный критик. Это потому, что он знает, что, в конце концов, никакой разницы нет: убийца и жертва, детектив и беглец, исполнитель и зрители – все одно. Очевидно, в этом уже есть намек на постмодернизм (отсюда утверждение выше о том, что он мост), но Борхеса от прочих отличает мистическая проницательность, и очень глубокая. Но также пугающая, раз граница между монизмом и солипсизмом тонкая и пористая – скорее относится к духу, чем к разуму как таковому. И как художественная задача подобное столкновение/трансценденция личности также парадоксально, оно требует абсурдной одержимости самим собой в сочетании с тотальным стиранием себя и своей личности. Если оставить в стороне все нервные тики и навязчивые идеи, самое борхесовское в текстах Борхеса – это странное неизбежное ощущение, что никто раньше такого не делал и в то же время делали все. Вот почему, например, так раздражает, когда Уильямсон объясняет «Бессмертного» и «Письмена Бога» – два самых величайших и загадочных мистических рассказа в истории, рядом с которыми даже эпифании Джойса и покаяния О'Коннор кажутся бледными и сырыми, – как продукты «многослойного стресса» Борхеса и его «равнодушия к собственной судьбе», после того как его бросила очередная идеализированная подружка. Подобные толкования упускают суть. Даже если Уильямсон не ошибается, рассказы Борхеса настолько очевидно превосходят мотивы, что факты биографии автора в самом важном и буквальном смысле теряют значение.

2004

Просто спрашиваю

Вопрос: есть ли еще в мире идеи, за которые стоит умереть? Американская идея[490] – одна из них? Кто готов на мысленный эксперимент? Что, если мы будем считать 2973 невинно погибших в терактах 9/11 героями и мучениками – «жертвами на алтаре свободы»[491]? Т. е. что, если мы решим, что некоторая минимальная базовая незащищенность от терактов входит в цену американской идеи? Что наше поколение американцев призвано принести великие жертвы, дабы сохранить наш образ жизни, – и жертвы не только в виде солдат и денег на чужой земле, но и в виде личной безопасности и комфорта? Может, даже еще бо́льших жизней гражданских лиц?

Что, если мы решим смириться с тем фактом, что каждые пару лет, несмотря на все усилия, несколько сотен или тысяч из нас будут умирать из-за какой-нибудь ужасной атаки смертников, от которой демократическая республика не может защититься на все сто, не подрывая самые принципы, которые стоит защищать?

Это чудовищный мысленный эксперимент? А чудовищно напомнить здесь о более 40 000 смертей в ДТП, с которыми мы смиряемся каждый год потому, что мобильность и автономность машины стоят этой цены? Из-за этой ли чудовищности ни один серьезный общественный деятель не говорит об иллюзорности обмена свободы на безопасность, от чего нас предостерегал Бен Франклин больше 200 лет назад? Что такого изменилось между временем Франклина и нашим? Почему теперь нельзя начать серьезный национальный разговор о жертвах, о неизбежности пожертвовать либо а) какой-то безопасностью, либо б) какими-то правами и свободами, благодаря которым так драгоценна американская идея?

Вопрос: в отсутствие подобного разговора доверяем ли мы текущим лидерам оценивать и охранять американскую идею во время их попыток «оберегать родину»? Как влияют на американскую идею Гуантанамо, Абу-Грейб, Патриотические акты I и II[492], слежка без ордера, постановление правительства № 13233[493], частные армии корпоративных подрядчиков, Акт о военных комиссиях[494], Директива 51[495] и т. д. и т. п? Допустим на минуту, что кое-что из этого правда повысило безопасность нашей жизни и собственности, – оно того стоит? Где и когда прошли публичные дебаты о том, что оно того стоит? Или таких дебатов не было потому, что мы не способны их потребовать? А почему? Мы что, стали такими запуганными эгоистами, что даже не хотим думать, что есть кое-что важнее безопасности? Какое будущее нам это предвещает?

2007

Выступление Д. Ф. Уоллеса на выпускной церемонии в Кеньон-колледже в 2005 году

Это водаМысли о том, как вести сострадательную жизнь, высказанные по особому случаю


(Единственная публичная речь Уоллеса – прочитана в 2005 году на выпускной церемонии Кеньон-колледжа, куда он был приглашен выступить на любую тему по его выбору; в том же году вышла отдельным изданием под заголовком «This Is Water»)


Плывут две молодые рыбки, а навстречу им рыба постарше, кивает и говорит: «Доброе утро, мальчики. Как вам вода?» Молодые рыбки плывут дальше, и в конце концов одна поворачивается к другой и такая: «Что еще, на фиг, за вода?»

Это стандартное требование ко всем американским напутственным речам – использовать дидактические притчи. Это еще не самая худшая традиция жанра напутственных речей… но если вы думаете, что я собираюсь говорить, как старая мудрая рыба, которая объясняет вам, молодым рыбкам, что такое вода, то не беспокойтесь. Я вовсе не мудрая рыба. Смысл притчи о рыбках всего лишь в том, что самые очевидные и важные истины сложнее всего разглядеть или сформулировать. Выраженная в словах, эта мысль, конечно же, просто ужасная банальность, но штука в том, что в повседневных окопах взрослого существования ужасные банальности касаются вопросов жизни и смерти. Ну или по крайней мере такую вероятность я хочу обсудить с вами в это сухое прекрасное утро.