Я не буду утверждать или отрицать наличие этой последней группы. Я ограничусь только характеристикой того, какова она должна была бы быть, хотя думаю, что если бы ее не было, мы давно утеряли способность дышать. Во–первых мы должны понять провиденциальный смысл данной нам свободы. Мы должны принять ее, как тяжелый дар, и не только внешне отнестись к ней, но дать ей проникнуть до самых недр нашего духа, в ее свете пересмотреть и проверить все свои обычные и привычные взгляды и устои. Если мы свободны от влияния государства и власти, то достаточно ли мы освобождены от нами самими создаваемого канона убеждений, обычаев и правил? С самой ранней молодости человек постепенно включает в какую‑то свою внутреннюю настольную книгу целые главы и страницы чужих взглядов. Восприняв их однажды горячо и ярко, он потом вводит их в некий обязательный список того, что полагается. Взгляды эти мертвеют, не соответствуют данному состоянию его души, а соответствуют чему‑то давно ушедшему. Но он их повторяет из года в год, потому что у него не хватает мужества или времени произвести как бы ревизию своего миросозерцательного инвентаря. Он продолжает действовать не по внутренней потребности, а по безоговорочному доверию к своему собственному миросозерцательному прошлому. Все так налажено, все так сжилось, все приняло такие крепкие, даже эстетические формы, что зачастую даже рука не подымается нарушить эту устоявшуюся картину душевного мира. Мы прочно застегнуты в свое миросозерцание, мы хорошо одеты, мы просто спеленуты им. И мы правы, когда боимся оказаться в состоянии свободы в этой области. Ведь может быть это единственное, что у нас осталось прочного. И должна быть какая‑то внутренняя катастрофа, какое то последнее и глубинное обнищание, какое‑то стремление к самой беспощадной честности, чтобы человек решился все поставить под сомнение, отказаться от возможности говорить от Достоевского, или Хомякова, или Соловьева, и стал бы говорить только от имени своей совести, от той или иной степени своей любви и своего Боговеденья. Но как бы ни было трудно сказать обнищавшим людям, — нищайте еще, — таково внутреннее веление данной нам свободы. Все в ее свете кажется малым и случайным кроме самых страшных вопросов жизни и смерти, Божьей любви и Божьего вмешательства в нашу судьбу. Это первое и главное, — не дать ни трусости, ни своеобразной эстетико–миросозерцательной устроенности затемнить страшное наше стояние в пустыне перед Богом. В этом смысле мы должны эмигрировать и из этого миросозерцательного благополучия, мы должны открыть нашу душу всем сквознякам и ветрам абсолютной внутренней свободы. Таковы, мне кажется, внутренние пути.
Переходя к их внешнему обнаружению и осуществлению, мы должны в первую очередь понять тайный смысл того факта, что потеряв нашу земную родину, мы не потеряли родины небесной, что с нами, среди нас, находится Церковь, и вся православная Церковь целиком, она не делится по частям на какие‑то под–церкви. И в России она целиком, и в эмиграции она целиком, и в каждом приходе целиком. И это единственное место, где нам еще дано осуществлять себя, и единственная работа, которая, не смотря ни на что, удается.
Посмотрим и на церковное, дело с точки зрения нашей свободы, которая здесь, как нигде, обязывает. Тут мне хочется только оговориться. Не так давно мне пришлось высказываться на эту тему в одном журнале. Моя статья вызвала совершенно неожиданный для меня отклик. Самое констатирование факта нашей необычайной освобожденности по сравненью с положением Церкви во все времена ее существования отчего‑то заставил предположить некоторых людей, что я считаю только нашу эмигрантскую церковную жизнь подлинной, а две тысячи лет церковной истории как бы выбрасываю, зачеркиваю, считаю ничем. Далее из этого делали выводы о том, что я отрицаю праведность и святость в Церкви в период ее государственного пленения. Трудно опровергать такие произвольные и ни на чем не обоснованные выводы из точных слов. Тут, пожалуй, не опровергать надо, а в различных выражениях повторять одни и те же мысли, чтобы они стали наконец понятными. Церковная история всех времен содержит страницы, посвященные подлинной святости. Лишение свободы ни в коем случае не умаляет возможности святости, — более того, — может быть именно в периоды максимального лишения свободы расцветает самая яркая, самая непреложная святость. Это касается эпох гонений, являющихся и эпохами мученичества. Думаю, что и тяжелый пресс государственного насилия в периоды покровительства государственной власти, раздробляя религиозную волю одних, из других создавал подлинных исповедников Христовой правды.
Но церковную судьбу можно рассматривать не только с точки зрения роста в ней святости. Так же законна любая точка зрения, выделение любой сферы церковной жизни и освещение любого вида церковного творчества. Можно говорить о Церкви с точки зрения церковного искусства, с точки зрения развития догматов, с точки зрения видоизменения церковного управления и т. д. Так вот совершенно так же законно говорить о церковной жизни с точки зрения свободы ее. И никто, говорящий, что Церковь была не свободна, вовсе тем самым не говорит, что в ней не было святости, или, что она раздиралась ересями, или еще что‑либо, кроме одной вещи, — что она не была свободна. И утверждая свободу, мы утверждаем только именно этот факт, — эмигрантская Церковь свободна. А из этого факта наша совесть заставляет делать особые выводы. Потому что наша совесть должна чувствовать себя ответственной за эту свободу, должна оправдать себя, должна честно принять этот великий и тяжелый дар.
Свобода обязывает, свободы вызывает жертвенную отдачу себя, свобода определяет честность и суровость к себе, к своему пути. И мы, если мы хотим быть суровыми и честными, достойными данной нам свободы, то и мерную очередь мы должны проверить наше собственное отношение к нашему духовному миру. Мы не имеем права безоговорочно умиляться на все прошлое, — многое из этого прошлого гораздо выше и чище нас, но многое греховно и преступно. К высокому мы должны стремиться, с греховным бороться. Нельзя все стилизовать под некий сладостный звон Московских колоколов, — религия умирает от стилизации. Нельзя культивировать мертвый быт, — только подлинное духовное горение весомо в религиозной жизни. Нельзя замораживать живую душу правилами и уставами, — они были в свое время выражением других живых душ, а новые души требуют соответственного своего выражения. Нельзя воспринимать Церковь, как некое эстетическое совершенство и ограничивать себя эстетическим мленьем, — Богом данная свобода зовет нас к активности и борьбе. И было бы величайшей ложью сказать ищущим душам, — идите в Церковь потому что там вы найдете покой. Правда обратна. Она говорит успокоенным и спящим: идите в Церковь, потому что там вы почувствуете настоящую тревогу о своих грехах, о своей гибели, о грехах и гибели мира, там вы почувствуете неутоляемый голод о Христовой истине, там из теплых вы станете пламенными, из успокоенных, — тревожными, из знающих мудрость века сего, — вы станете безумными во Христе.
К этому безумию во Христе, к этому юродству во Христе зовет нас наша свобода. Свобода призвала нас наперекор всему миру, наперекор не только язычникам, но и многим, именующим себя христианами, строить церковное дело именно так, как его всего труднее строить.
И мы будем юродствовать, потому что мы знаем не только тяжесть этого пути, но и величайшее блаженство чувствовать на своих делах руку Божью.
Монахиня Мария.
Журнал."Новый Град"№12 (1937)
Православное дело
Источник - http://agios.org.ua
Мучительно слушать или читать любые теоретические рассуждения об устройстве жизни. С университетских кафедр, в горячих спорах на различных собраниях, люди стараются вместить жизнь в схемы и образцы, вколотить невместимое ее многообразие в заранее определенные формы. И политики, предвидящие, что будет через десятилетие, теряются и путаются в мелочах сегодняшнего дня; экономисты, знающие, как разрешить все конфликты и кризисы, не умеют свести концы с концами в своем скромном бюджете; человеколюбцы, желающие облагодетельствовать вселенную, не замечают рядом с ними живущего человека.
1) Об этом говорят педагоги. Но кто их слушает и кто их читает? Впрочем, и педагоги, задумывающиеся над этим, исключение.
Поистине, только в молодости можно не видеть этой нелепой насмешки, этого кричащего противоречия. С возрастом растет наблюдательность, рождается ирония, возникает абсолютная невозможность воспринять все эти точные диагнозы и рецепты врачей, к которым относятся слова: «Врачу, исцелися сам».
Но если в области политики, экономики, — всех видов общественности — это верно, то особенно мучительно сейчас слушать разговоры о христианстве, — о Христе и о Церкви.
В аудиториях, салонах, кафе, с какой‑то изумительной безответственностью вырастают теории, мнения, острые парадоксы, кружева мысли. Сегодня мы исповедуем принципы крайнего аскетизма, а завтра, как будто что‑то уже приобретено и пережито от этого чисто словесного опыта, ищем новых впечатлений в теориях всеобъемлющего жизненного эксперимента. И повсюду, на все лады звучит одно слово — кризис. По существу же в самом этом дробном, нецелостном ответе на вопросы современности демонстрируется самое главное существо кризиса, — кризис целостной жизни, самой сердцевины ее.
Попытаемся, начав с самого большого и абсолютного, перекинуть мост к нашей ежедневной суете, к каждому факту нашей маленькой, конкретной жизни. К тому же она еще и эмигрантская — наша жизнь, — а это значит, как будто, что ни о каких больших перспективах нам, беспочвенным, случайным, усыхающим, говорить и не приходится.
Однако, каждому из нас дана судьба, которая ничуть не меньше и не менее трагична от того, что дана она нам в Париже, а не в Москве. Каждому из нас было дано рождение, любовь, дружба, жажда творчества, чувство сострадания, справедливости, тоска о вечности, — и каждому будет дан смертный час. Мы стоим перед правдой Господней и хотим понять ее веления.