Избранные эссе. Пушкин, Достоевский, Цветаева — страница 14 из 64

А ведь никто не боролся против этого так, как Федор Михайлович!

Да, да, разумеется… Но, может быть, слишком уж прямо боролся?.. Может быть, не идеей надо было отвечать на идею? Может быть, не надо было отсекать, исключать, отрубать?.. Не надо было давать выманить себя изнутри вовне?..

Человеческой идее воистину противостоит не другая человеческая идея, а живое созерцание истины, ее живой образ.

«Я видел истину, – не то, что изобрел умом, а видел, видел, и живой образ ее наполнил душу мою навеки» («Сон смешного человека»).

Так, может быть, дадим слово самому этому живому образу истины? Да, конечно! Только прежде еще несколько слов о том, как их различить… идею и реальность, человеческое изобретение и нечто нерукотворное, не мыслетворное – Божье.

Войдем в каморку Шатова ночью, в час, наэлектризованный ожиданием, страстью, болью; в эту каморку, где сконцентрировались вся горечь и вся надежда, точно огромное пространство, уместившееся на кончике ножа. Как он ждал Ставрогина! Два года ждал! И вот он перед ним. И надо успеть уместить все мысли, все сердце – сжать все как в один кулак в одну мольбу, в одно заклятие. И вдруг оказывается, что заклинать Ставрогина ему нечем… Ибо те идеи учителя, которые так запомнил, так свято сохранил и взрастил ученик, настоящей силы не имеют. И дело не в том, что Ставрогин изменил «хорошим» идеям ради других, а в том, что они идеи. Придуманные идеи. А нужно что-то не придуманное.

Ставрогину может противостоять только человек, обладающий непридуманной истиной. Такого человека Николай Всеволодович чувствует сразу. Почувствовал в Хромоножке и женился. Кто знает, может, с надеждой на спасение? Потом возненавидел, чувствуя, что спастись не может… Такое же подлинно божеское начало почувствовал в Тихоне (зажегся сразу: «Я вас очень люблю». И опять очень скоро возненавидел: ведь это две стороны одной медали). Почувствовал и в Кириллове. Захотел сразиться, испытать силу свою – сможет ли «сбить» и такого? Смог. (Победа, ничего не давшая победителю). Смог, но все-таки чувствовал нечто, что может и уважать, и любить. Он относится к Кириллову ровнее, спокойнее, чем к Тихону и Марье Тимофеевне (наверное, не чувствуя в нем вызова). Но Кириллов из той же породы – прикасавшихся к Богу. А Шатов? В ответ на его исступленный восторг Николай Всеволодович, холодно: «Мне жаль, что я не могу вас любить, Шатов» И только. В чем же дело? В конце диалога Ставрогин спрашивает: ««Я хотел лишь узнать: веруете вы сами в Бога или нет?»

– Я верую в Россию, верую в ее православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России. Я верую…– залепетал в исступлении Шатов.

– А в Бога? В Бога?

– Я… я буду веровать в Бога. (Выделено мной. – З. М.)

Ни один мускул не дрогнул в лице Ставрогина»

Все, во что верует чистая душа Шатова, противополагается тому, во что верует, что планирует Петр Верховенский. Россия, ее православие, ее миссия – миссия новой родины Христа – во все это ни на грош не верит Верховенский. Именно эту веру он призывает опровергнуть, расшатать, растоптать. И однако все это еще вовсе не есть вера в Бога. И Ставрогин, хотя и очень хотел заслониться этими идеями от всех противоположных идей, в глубине души прекрасно знает, что не то это, не то… не об этом речь… Все это от черных дыр небытия, от сверлящих глаз дьявола не спасет…

А что же спасет? Что может спасти? Видение истины. «Я видел истину, – не то, что изобрел умом, а видел, видел, и живой образ ее наполнил душу мою навеки».

Вот что может спасти… А идеи? Да полно, ведь это все не про то…

«Они почти не понимали меня, когда я спрашивал их про вечную жизнь, но, видимо, были до того убеждены в ней безотчетно, что это не составляло для них вопроса. У них не было храмов, но было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с Целым вселенной; у них не было веры, но зато было твердое знание, что когда восполнится их земная радость до пределов природы земной, тогда наступит для них, и для живущих и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с Целым вселенной («Сон смешного человека»).

Вот что такое истинная вера в Бога – чувство Бога, виденье Бога. Восполненное зрячее сердце, способное увидеть Тайну.

И вот когда сердце Шатова было восполнено до края и непостижимо засветилось, вот тогда он и залепетал свои глубочайшие слова о Тайне, которые никогда не убеждают, которые идеями не являются. Их может понять только такое же наполненное сердце. От сердца к сердцу. Из глубины – в глубину передаются они, а на поверхности не слышны, не видны, глупы, жалки. «Эк, напорол! – скажет Арина Прохоровна. – Так и всякая муха – тайна» («Бесы»).

Петру Верховенскому до тайны этой нет никакого дела. Это ему ни к чему. С этим ничего не сделаешь. Самого глубокого пласта, в котором живет Ставрогин – пробует любить, ненавидит, кощунствует, – этого духовного пласта в Петре Верховенском просто нет. Вот почему он сам для Ставрогина – пустое место, никто. Для Ставрогина если нет Бога, то есть дьявол (и он ему уподобится). Для Верховенского есть вагон первого класса с картами, вином и кофе. Петр Степанович еще может жить элементарными идеями и чувствами. Ставрогин все исчерпал и дошел до пустоты. Какая идея спасет его от пустоты? Идеи такой нет. Только живой образ истины. До этого нельзя додуматься. Это можно только созерцать.

И именно созерцание истины и спасет «смешного человека» от самоубийства. Он увидел сердцем. Что? Миссию русского народа? Его богоносную суть? Новые единственно русские представления о добре и зле?

Я не собираюсь спорить сейчас с этими идеями. Я только спрашиваю: он это увидел там, на безгрешной планете? Это? Там были русские, французы, немцы, евреи, со своими особыми представлениями о добре и зле? «Люби других, как себя. Вот что главное, и это все, больше ровно нечего не надо: тотчас найдешь, как устроиться» («Сон смешного человека»).

Это все? Неужели все? А Шатов столько наговорил! Вот когда пришла к нему жена, он вдруг вмиг это понял. И все остальное забыл, и уж так любил, что светиться стал – хоть ставь темной ночью вместо свечки. А когда не было любви, то сколько идей и каких убедительных!..

«“Сознание жизни – выше жизни, знание законов счастья – выше счастья” – вот с чем бороться надо!» В этом убежден человек, созерцавший Истину. «И буду!». «Если только все захотят то сейчас все устроится. А ту маленькую девочку я отыскал…И пойду! И пойду!..» («Сон смешного человека»).

Глава 12Я стою на мосту

Нет, не отыскали, Федор Михайлович. Она все еще стоит и плачет там, на мосту. Этот промозглый петербургский вечер все еще тянется. Пусть в другом пространстве и в другом времени. Ведь кто-кто, а уж Вы-то хорошо знаете, что от того, что внутри, в душе, не укроешься ни на Марсе, ни на Венере, ни в загробном мире. Вот почему я, еще живая, говорю с Вами, уже ушедшим с земли нашей, – так, как будто Вы никуда не уходили. Вы и не уходили. Мы продолжаем жить в одном духовном пространстве, отвечая за каждое свое слово, каждый свой вздох, каждое душевное движение.

Чем отвечая? Как отвечая?

Слезами или улыбкой этой девочки или какого-то другого ребенка, какого-то открытого, живого, совершенно беззащитного детского сердца. Ваш Митя это знал. Если «дитё плачет», значит он, Митя виноват. Где-то какое-то незнакомое «дитё плачет», а Митя в ответе. И ни с кем на земле он не связан теснее, чем с ним. «Дитё» ему, Мите, унять надо. В этом главная его жизненная задача… Ну, а Иван с его внутренними весами, на которых вся гармония мира не стоит одной слезинки замученного ребенка?..

Именно об ребенка разбивались любые ваши идеи, любые изобретения ума вашего. Великая любовь и жалость в самом сердце вашего сердца. Эта любовь – противовес всему выдуманному. «Не хочу гармонии!» («Братья Карамазовы») Не хочу мира, в котором мучают детей. Вот и в «Сне смешного человека» герой оттолкнул девочку потому, что живая жалость к ней как-то сбивала с толку его размышления, путала его идеи… И в конце концов девочка и сбила его с его убийственной идеи и спасла ему жизнь и душу. Благодаря ей он (Вы!) истину увидел.

И все-таки девочка еще стоит на мосту, и все еще жив ужас в ее глазах от того, как Вы замахнулись на нее, когда она мешала Вашей идее, очередной Вашей идее… Потому что не замолчало все выдуманное, человеческое перед живым, перед Божьим…

Я ведь не верю в Бога, который где-то «там», отдельном от «здесь», воздает всем по заслугам. Я не верю в чуждого, не доступного сердцу Бога. Сердцу, глубине сердца все доступно. «Царствие Божие внутри нас» (Лука, 17:21). И не «там» оно и не «здесь»…

Бог для меня Тот, Кто одновременно и истец, и ответчик. Тот, Кто отвечает единственным способом: подставив Самого Себя под удар. Он – в кротких глазах лошади, по которым бьет пьяный мужик, в беспрерывных всхлипываниях зашедшегося ребенка, в испуге и тоске той девочки. Он на кресте. На том самом деревянном – или, может быть, на другом – ибо несть им числа, крестам. Его крестам. И не замолкло, все еще длится Его последнее восклицание.

Неужели не было у Него никаких спасительных идей, чтобы избежать креста? Неужели надо было принять всю муку? Такую муку?! Неужели он не придумал бы чего-нибудь? Неужели наш ум изобретательнее Его ума, изобретательнее Божественного Разума?..

Но Он ничего не придумывает. Он только постоянно есть. Он живет. И потому неотделим ни от чего живого. И если есть где-нибудь в мире страдание, то и Бог страдает.

Суть Его божественности в Его всецелости, в Его неотделимости ни от кого, ни от чего живого. Бог отделяется только от греха, который сам отделяется от жизни.

Пока есть грех, есть страдание. Пока есть страдание, Бог Сам страдает. Истец и ответчик в одном лице. Вот эта неразделимость лиц – тоже признак божественности…

Есть только одно крещение – причастие кресту. На перекрестке греха и страдания выбрать страдание. И только. Третьего не дано.