И забываю мир, и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться, наконец, свободным проявленьем –
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо – к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
Плывет. Куда ж нам плыть?..
Огонь и пепел(духовный путь М. И. Цветаевой)
Введение
Я встретилась с Мариной Цветаевой давным-давно, в студенческие годы, встретилась с одним ее стихотворением, которое взахлеб читала одна студентка другой: «Вчера еще в глаза глядел…»
Стихотворение мне очень не понравилось. Знаменитый рефрен показался бьющим на жалость. Я не любила тогда таких жалоб.
«Мой милый, что тебе я сделала?!» Это вослед тому, кому ты уже не нужна? Ну, нет!.. я не знала тогда, что рядом с первым стихотворением, в паре с ним – другое, противоположное по смыслу:
Ужели в раболепном гневе
За милым поползу ползком –
Я, выношенная во чреве
Не материнском, а морском!
Не знала я тогда, что у этой слабой женщины силы и мужества – на несколько мужских характеров. Я многое не знала тогда.
Моя настоящая встреча с Мариной Цветаевой состоялась гораздо позже. Эта встреча была – на всю жизнь. Сначала стихи в списках, затем маленькая первая книжечка, и, наконец, великое событие, синий однотомник из Большой серии «Библиотеки поэта». То, что меня поразило там, было настолько близким и нужным мне, что все иное я отодвинула, как несуществующее, почти как пустую случайность. «Это – не Марина, а вот это – Марина!»
Что же такое было «это»? О нем речь впереди. Но в двух словах – как раз то, чего не хватало мне при первом знакомстве: та устремленность внутрь, то собирание Духа, восхождение на духовную гору, расправленность крыльев, которые взлетают над всей обидой и уж, конечно, сами могут открывать духовные пространства, а не закрывать их; давать, а не отбирать, дарить, а не красть…
Эта Цветаева стала сестрой, спутницей, моей непреходящей любовью. И так – на всю жизнь. И… все же – не так просто. Было нечто, на что я натыкалась в Марине Цветаевой, как на стену, и замирала, столбенела. Было нечто в Цветаевой, в моей Цветаевой, с Цветаевой несовместимое. Прежде всего – меня поразила ее нелюбовь к морю. Да ведь она – морская. Да ведь если она не любит моря, то кто же любит? И вот черным по белому – в письме к Пастернаку: «Борис, но одно: Я НЕ ЛЮБЛЮ МОРЯ»…[20]
И мотивировка! Если бы это писал какой-нибудь поэт 20-х годов, для которого «Дух» – почти что «буржуазный предрассудок»… Эта прямолинейная активность, точно без рук и ног ничего нельзя ощутить! Точно Бог, которого нельзя пощупать и с которым нельзя сбегать наперегонки, – пустая выдумка хлипких интеллигентов. Точно нет «под веками свершающихся замыслов». Точно никогда не бывало Сивиллы, у которой «под веками – вразбег, врасплох сухими реками взметнулся Бог». Точно… да точно нет всего цветаевского Того света, реальнейшего и ощутимейшего неким шестым чувством, так у нее развитым!..
Что такое ее «Тот свет», об этом немного позже. А пока продолжу список противоречий. Марина не любила моря. А сколько вещей, бесконечно мне чуждых, она любила! Вещей, на мой взгляд, ей чуждых… (Да только ли на мой? Потом окажется, что это и на ее взгляд. Скажет об этом в «Искусстве при свете совести» да и в других местах). Любила чуждое себе и порой ненавидела – любимое…
Мы знали избранную Цветаеву. И – неплохо избранную. Хотя туда не вошло много и прекрасных вещей, но не вошло и многое другое. И я очень рада, что познакомилась с «этим другим» тогда, когда разлюбить Цветаеву уже не могу и когда понять ее до конца, ничего не отбрасывая, стало одной из главных задач моей жизни.
И вот предстала передо мной ранняя Марина Цветаева – из цикла «Дон Жуан», «Князь тьмы», Марина – Кармен, Марина всей ее разбойничьей красы, всей разудалости… И стало мне в ней, в этой Цветаевой, душно и тесно!.. И захотелось сказать: «Ну полно, ну что это? Мне от всего этого на Гору хочется… На твою, Марина, Гору…». И не только мне: «будь Дон Жуан глубок, мог ли бы он любить всех? Не есть ли это “всех” неизменное следствие поверхности?»[21]
Это писала Марина Цветаева Черновой-Колбасиной в 25‐м году.
«Ведь Дон-Жуан смешон, – писала она, – Казанова? Задумываюсь. Но тут три четверти чувственности, не любопытно, не в счет…»[22] И мне показалось то же самое: не любопытно, не в счет. Так почему же столько об этом писала? Почему со всеми ими себя отождествляла? Однако все это – Марина Цветаева. И Дон Жуан, и Кармен, и Стенька Разин, и Пугачев – разудалая бабушка, у которой не все мальчики перелюблены, и мать, наказывающая дочери помнить только одно, – что будет старой, и девушка, любящая упыря; и та, которая навек верна до первого встречного, – алых губ своих отказом не трудила и… список можно было бы продолжить далеко, – своеобразный донжуанский список ее пристрастий. Но его можно оборвать в любую минуту совершенно неожиданным образом: этот Дон Жуан одновременно чувствует за каждую из своих жертв; этот Стенька Разин готов жизнь отдать за свою княжну; этот герой Белого движения плачет над каждым убитым или раненым врагом, как мать над последним сыном; это, казалось бы, беспощадное сердце – все во власти стихий, – детской любовью которого был черт, – готово разорваться от жалости к первому встречному, незнакомому, чужому.
– Он тебе не муж? – Нет.
– Веришь в воскрешенье душ?– Heт.
– Гниль и плесень?
– Гниль и плесень.
– Так наплюй!
Но
– «Видишь – пот
На виске еще не высох.
Может, кто еще поклоны в письмах
Шлет, рубашку шьет…»
И – внезапное:
«Дай-кось я с ним рядом ляжу…
Зако-ла-чи-вай! »
Вот оно, цветаевское раздорожье. Широкая, широченная русская душа… неистовая душа, исступленная, безмерная:
Душа, не знающая меры,
Душа хлыста и изувера,
Тоскующая по бичу.
Душа – навстречу палачу,
Как бабочка из хризалиды!
Душа, не съевшая обиды,
Что больше колдунов не жгут.
Как смоляной высокий жгут
Дымящая под власяницей…
Скрежещущая еретица,
– Савонароловой сестра –
Душа, достойная костра!
Это она сама о себе. Себя не щадила. От своей неистовости и широты сама страдала. Но все должна была пройти, все изжить сама, свободно. Единственное точное и неизменное «нет» – насилию, принуждению. Единственный, кого всегда отвергнет, – это палач.
В груди ее совмещалось несоизмеримое и несовместимое. Все несла. Но ноша была слишком тяжела. Даже для нее. Было подчас невыносимо. И не только потому, что она «каменела от взлету» и от одиночества – ибо никто по-настоящему не мог идти с ней рядом, – но и потому, что внутри самой себя не находила она мира, единства, цельности. В каждом своем порыве Марина Цветаева была бесконечно полной душой, но цельной она не была. Хотя ее главной волей, быть может, была воля к цельности, главной любовью – любовь к цельности, к той самой высокой, все вмещающей, все обнимающей, как взгляд с горы, или с самого неба. Здесь, на земле, она не видела возможности для такого целостного взгляда, цельной любви. Но знала, что «там», где-то в чистой духовности, в замысле Божьем это есть. Это и был ее тот свет, противопоставляемый этому, где все не осуществилось, где все – вполовину. Здесь «вечностью моею правит разминовение минут», а там, там – ничто не правит. Там – Вечность. «Дай мне руку на весь тот свет! – обращалась она к Пастернаку. Здесь – мои обе заняты» («Русской ржи от меня поклон»: (Выделено мной. – З.М).
Однако это «там» противопоставляется не только «низостям дней», не только базару мира, не только другим; оно противоположно и ей самой, поскольку она еще не вся и не до конца живет на той высоте, которую любит, которую чувствует «вечной».
«Тот свет» Цветаевой – зерно грядущей цельности, которое она растит в себе, которое есть ее глубочайшая тайна, ее главная заветная любовь.
А на этом свете она широка… Слишком широка, как сказал бы Достоевский. Безмерность – вот качество, с которым она, кажется, родилась на свет. И крупность, размах души – ее первое пристрастие. Все ее Наполеоны, и Пугачевы, и Царь-девицы – не просто дань романтике. Здесь что-то глубже, органичнее. Крупность личности была залогом возможного преображения, залогом выхода на другой уровень, где зло само отпадет, – туда, в «тот свет», в цельную тихость души. Крупная личность может нести зло, но она не сводится ко злу.
Личность больше своих проявлений. В ней есть что-то, что больше ее самой. Тайна большой души – ее несовпадение с какой бы то ни было однозначностью. Крупная личность чарует. Теряя свою крупность, личность теряет чары…
Для того, чтобы достичь истинной цельности, чтобы достичь своей предельной, до рождения заданной высоты, нужна недюжинная сила, нужна душа, имеющая смелость дерзать. Такой живой и дерзновенной душой была сама Марина Цветаева. Бесконечно противоречивая, вечно не уживавшаяся сама с собой, она рвалась туда, где сходятся все параллели – в Бесконечность, на другой уровень бытия.