Избранные эссе. Пушкин, Достоевский, Цветаева — страница 43 из 64

Приходится выбирать между стенами, домом – и огромностью души. Душа – счастье – полнота жизни – за окнами. Но как жить за окнами? И ведь «надо же хоть кому-нибудь счастья в доме и счастья в дом»?[56]

Надо ли срываться с места по зову души? И можно ли не срываться? И чего вообще надо и не надо? Безмерность сотрясает старые устои, а новые неведомы. И есть ли вообще эти новые устои?

Человек, почувствовавший свою безмерность, то бесконечно, не-представимо счастлив и как бы улетает на небо; то бесконечно, не-представимо несчастлив, и вся земля (целая гора) лежит надгробием на его живой душе. Ему на земле невозможно. Он хочет – с земли. «Не жить, умереть!»

Установить отношения между двумя своими «я», – значит заключить мистический брак со своей безмерной душой. Тому, кто полюбил Безмерность, кто призван Ею, надо добиться Ее взаимности. Первый шаг к этому – отталкивание от прежних взаимностей с миром, с вещами, разрушение прежних границ. «Он тот, кто смешивает карты» («Поэт – издалека заводит речь…»). И через эту полную разъятость, полную дисгармонию пробиться к гармонии высшей, космической, к чувству единства со всем миром, чувству Всецелости.

Деревья гармоничны, тихи. И душе так хорошо с ними, с этими тишайшими!.. Душа любит их тишину, но она сама еще не тиха. Ее тишина притаилась там, на звездах, и здесь, в безлюдном лесу. Может быть, совсем рядом, но не внутри, находится эта тишина и гармония. Душа тоскует по гармонии, но она еще не гармонична. Ее высшее «я» гармонично. Но оно – за окнами. Она его видит, рвется к нему – и не достигает.

Разлука с самой собой, разъятость на части. И нет земных сравнений ни для ее восторга и любви, ни для тоски.

О, если б так Синай затосковал,

В горах бы гулкий прогремел обвал.

И если б было столько слезных рек,

То верно б, Ноев затонул ковчег!

В моей груди огонь с горы Хорив

Внезапно вспыхнул, сердце озарив.

И если б не неистовость огня,

То слезы затопили бы меня.

А если бы не слез моих поток,

Огонь священный грудь бы мне прожег…[57]

Эти слова принадлежат суфию Ибн аль-Фариду. Так начинается поэма «Путь странника», путь Духа, раненного Безмерностью и ищущего слияния с ней.

Те же громоздящиеся, как горы, метафоры, та же неумещаемость ни в какие пределы, та же цветаевская грандиозность – и абсолютная подлинность чувств…

В этой грандиозности неуютно, даже страшно. Но как иначе перейти через пропасть – от гармонии уютного дома к гармонии Космоса? Можно ли ступить из окна на небо и сразу очутиться на другой звезде? Можно ли из маленького уравновешенного внутреннего мирка вступить в духовный космос, минуя хаос, разъятость, бездну?

Те, кто пришли к космическому строю, чаще всего скрывали от нас ужасы своего пути. Но через эти ужасы прошли, так или иначе, все, в том числе и святые. Ибо что такое легион бесов, который вился вокруг них? Страшный Дух, искушавший даже самого Христа в пустыне?.. И о каком кошмаре богооставленности говорит нам смиреннейший схимник Силуан!..[58]

Душа призвана своим великим «я». Оно уже появилось, взошло на духовном горизонте. И – скрылось. Это подобно солнечному затмению. Это близко к ощущению конца мира. Что нужно сделать, чтобы оно вернулось и не уходило? Что требуется от этого малого «я»? Что-то огромное. Может быть, непосильное. Нельзя выполнить и нельзя не выполнить. Скрыться от этих высочайших требований – значит спрятаться от себя самого. Куда? В черную утробу кита, как пророк Иона, бежавший от своего призвания? Во тьму небытия? – «Не жить – умереть!?»

Они могут биться головой об стену и проклинать Того, Кто потребовал от них столь многого, – все равно ничего не поможет этим Иовам. Сколько б они ни метались, сколько бы ни вопрошали: «за что?»! – нет такой беды, которая бы их миновала.

Есть в мире Иовы, что Иову

Завидовали бы – когда б:

Поэты мы – и в рифму с париями,

Но, выступив из берегов,

Мы бога у богинь оспариваем

И девственницу у богов!

(«Есть в мире лишние, добавочные…». Цикл «Поэт»)

Выступив из берегов, эти нищие, эти «лишние и добавочные» идут навстречу своему великому «я», своей божественной сути. И чем меньше они имеют земного, тем больше их дух…

Они растут по мере своих потерь, вырастают из потерь своих… Их душа вела их за окна, за мир, за вещи – за все границы. Они призваны к безграничности. И как ни недоумевают те, оставшиеся на берегу, как ни увещевают Иова его друзья, как ни учат, как ни урезонивают, Бог заговорит не с ними, а с самим Иовом. Ибо ни на какой берег Бог не приходит. Его можно встретить только в безбрежности, только «выступив из берегов». Бог приходит к тем, кто призван вместить Его. Иов призван был вместить Бога. И вместил. Вот почему после бури наступает тишина. Это была тишина его души.

Нет еще тишины в душе Марины Цветаевой. Бог еще не вмещен внутрь. Хотя заоконность, безмерность – ее призвание.

Богом она позвана. К Богу она призвана. Но еще не вместила Его.

Бог более всего на свете любит тех, кто Его вместил. В ком «все навзничь лежащие встали». В ней самой они еще не встали. То есть они встают на миг, на час, «в глубокий час души», и – снова падение в дни. Завеса, отделяющая дни от Вечности, одним рывком вздымается и – падает. На мгновение, как при свете молнии, видно то, что «за ней». Но остаются две стороны: «эта» и «та». В душе два начала, а не одно. Гармония не достигнута. Есть хаос и устремленность к гармонии. Хаос и любовь к гармонии. И все-таки хаос, а не гармония, не согласованность одного начала с другим, бунт, а не тишина, бунт и мольба о тишине.

Прежде всего, это бунт против всяких границ. Не затихание у границы, за которой начинает действовать Бог, не созерцание, а бунт.

Что такое море? Самый совершенный образ Безграничности или нерушимая, неодолимая граница земли?

И то, и другое.

Море дает Образ нашей внутренней безграничности, безмерности Духа. И море – граница для наших ног, обрыв почвы, предел земного пути.

Надо согласиться на этот предел, чтобы попасть во внутреннюю беспредельность.

Марина Цветаева не согласна! Для нее всякая граница – это смерть. И море – это смерть, – обрыв, – ничто. Здесь, у моря, как бы кончалось всякое пространство, в том числе внутреннее пространство ее души. Примерно так она чувствовала. Здесь – душа терялась. Вся она, со всем своим духовным богатством, со всеми бесконечными возможностями, была не нужна морю. Здесь ей – нечего делать. Здесь она не на месте.

Когда душа билась в тисках «дома», быта, когда ее сдавливали «мелкие низости дней», она напрягала свои недюжинные силы и прорывалась сквозь все. Оставляя окровавленные клочья на решетке, – вырывалась внутрь – в свое пространство.

Но вот перед нею – полная свобода. Казалось бы, совершенно свое пространство. Никуда рваться не надо. Бороться? С чем? – Океан. Безграничность. Наконец-то вырвалась из своего страшного быта. Наконец-то – сплошной чистый лист. – Пиши! Но тут-то вдруг она и замолкала. Именно у моря, в полной свободе не могла писать. Ей нужны были стол, четыре стены… и, вероятно, напряжение борьбы с этими стенами пространства и времени. Нет стен. Безграничность. – И тут оказывается, что Безграничность, – так влекшая, так звавшая ее Безграничность, – встает между душою и жизнью, встает как сама смерть.

Безжизненное, отрешенное море… Может быть, в нем чувствуется отрешенность Бога, Творца, бесконечно далекого от всех тварей, равнодушного, безразличного, до которого не дозовешься. Погибай, умри, ты – песчинка, и Ему – все равно. С ним – никакой связи. – Обрыв.

Там, в любимом лесу, ведь тоже была точка, за которой обрывалась всякая связь.

…Уже и не светом;

Каким-то свеченьем светясь…

Не в этом, не в этом ли

И – обрывается связь.

(«Не краской, не кистью…»)

Да, но деревья так бережно, так ласково подводили душу к этому обрыву… Подводили, точно дитя. Их чуткие прикосновения были так духовны… А тут, у моря, – один Дух безо всяких прикосновений. Чувственно Цветаева моря не воспринимала. Плавать не умела. «Не рыбак, не моряк»… Море предлагало только мгновенный прыжок в сверхчувственное. И душа содрогалась и – отталкивалась:

«…Моя вынужденная неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет, – терпимость, – пишет она Борису Пастернаку. – А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке! (Себя или божества – равно). Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, это и есть оно, все, что в нем ужасающего – оно. Суть его. Огромный холодильник (Ночь). Или огромный котел (День). И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис. Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное). Так Иегову, напр<имер>, бы ненавидела. Как всякую власть. Море – диктатура, Борис»[59].

«Диктатура». Море ей диктует. Она не свободна в нем. Море – внешнее ей, а не внутреннее. Перед морем она – щепка, ничто. Это она-то – богиня?!..

«В мире боги есть и богини есть». А надо всеми ними – Рок. Вот он, Рок. Роковое море. «Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли)».

Нет, полюбить море было ей не так-то просто. Но… Рильке? Самый любимый, du Lieber, – как это и он попал в одну строку со столь нелюбимым морем? Ведь преклонялась перед Рильке, относилась к нему почти молитвенно. Да, но… не только. Отношение к Рильке было неоднозначно. Поначалу и здесь была внутренняя борьба. Любовь борется с ущемленной гордостью.