Избранные эссе. Пушкин, Достоевский, Цветаева — страница 52 из 64

«Дух: не дышу уж», – скажет Цветаева о чем-то подобном. Она погружается в это все глубже, дальше – и не хочет выныривать оттуда. «Пространством всосанный шпиль роняет храм – дням». «Тело? Мне нету дела…»

У Рильке все иначе. Миг экстаза, миг, в который эпилептик Магомет мог обозреть все чертоги Аллаховы – великий миг. Но это еще только миг Вечности. Вечность лишь приоткрывает свое царство, еще не впускает туда. Это как в стихотворении Пастернака «гроза, моментальная навек». Довольно, чтобы узнать: Вечность есть! Но не довольно, чтобы жить в Вечности, чтобы быть вечным.

Молния, разрезающая внешнюю тьму, приоткрывает внутренний смысл. Но это лишь вход во внутреннее пространство. Надо еще войти – и не пропасть в нем. Надо обжить это внутреннее пространство. Надо жить с Вечностью.

Человек летел в бездну. Он уже не дышал. Но у Рильке снова появляется дыхание и остановившееся сердце «стучит… стучит опять». Человек пережил собственную смерть и вернулся в жизнь.

Рильке очень любит образ размыкающегося и смыкающегося существа. Цветок анемона «в напряженном действе восприятья» раскрывается так, как человек, может быть, не сумеет, даже прожив сто лет. А к вечеру – смыкает свои лепестки, вобрав внутрь «многозвонный свет». Женщина размыкает свое лоно, чтобы родить. Но если она не сомкнется снова, она погибнет. Точно так же и рождающее сердце. Само рождение – это экстаз размыкания, потеря границ. Но сердце должно жить. Размыкание и смыкание есть ритм жизни, есть работа мира.

Сомкни глаза теперь и внутрь смотри.

Все в нас вошло и потому мы вправе

В той темноте покоиться, внутри,

Как в собственной державе.

Там, где желанья, замыслы и сны

Еще текут к свершениям и к яви,

Не явные еще. Их скрыла тьма,

Так, как печать скрывает смысл письма.

Мы – запечатанные письмена.

Мы – не сами по себе, мы что-то вмещаем и несем. Мы – вестники, несущие будущее. В нас – семя жизни.

Теперь ты знаешь – мы, как анемоны,

Сомкнуться можем в предвечерний час,

Вобрав в себя все то, что день принес,

И вновь раскрыться, новый день встречая.

И мы не только можем делать так,

Нет, –это долг наш. Мы должны

Учиться замыкать в себе бездонность.

Мы должны. Кому? Тому, кто «встает перед сердцем моим»… Ему что-то надо от нас: надо взрастить Его семя. Зачать, выносить, родить и взрастить… Вот для чего мы в мире.

Что́ нужно кусту от меня?

Не речи ж! Не доли собачьей

Моей человечьей, кляня

Которую – голову прячу

В него же (седей – день от дня!).

Сей мощи, и плещи, и гущи –

Что нужно кусту от меня?

Имущему – от неимущей!

(Цикл «Куст», № 1)

Кусту что-то нужно от нее… Кусту… Жизни… И Рильке – да, Рильке, который теперь и есть сам дух жизни. Она ему нужна. Это чувство несомненно; чувство связи с неведомым уму духом Целого. Ему что-то от нее нужно. Что?

Чего не видал (на ветвях

Твоих – хоть бы лист одинаков!)

В моих преткновения пнях.

Сплошных препинания знаках?

Чего не слыхал? (На ветвях

Молва не рождается в муках.)

В моих преткновения пнях.

Сплошных препинания звуках?

Действительно, что ему, всецелому, нужно от нее – части, дроби, вечно спотыкающейся, препинающейся, мучающейся… В нем все есть. Он восполнен. Так что же ему нужно от нее?

Но ведь нужно… нужно… Все его цветение обращается к ее «разверстой душе».

Разверстая душа – вот что такое Марина Цветаева. Разверстая душа – настежь открытая перед Духом Жизни.

Именно такие и нужны Богу более всего. Иов был таким, несмотря на все свои богохульства. Не те, застегнутые на все буквы друзья его, – он сам – разверстый, беззащитный, нужен Богу. Бог стучит в его сердце (и в ее сердце): впусти! Вмести!

Может быть, никогда она не была ближе к этому, чем когда писала свой «Куст». Здесь ничего не стоит между ней и Богом… Никаких посредников. И ничего не мешает. Никаких стен. Тело – не стена. Из него совсем не надо рваться вон, чтобы вместить Дух. Нет! Надо только подойти к некоей черте, черте смирения, и замолкнуть… Не так, как прежде, воображаемым усилием воли, заставляя себя не звучать и не дышать. Нет, не так. Просто и естественно замолкнуть от внутренней полноты. Самые совершенные из слов – ничто перед полнотою молчания, перед тишиною восполненного Духа.

Да вот и сейчас, словарю

Придавши бессмертную силу –

Да разве я то говорю,

Что знала, – пока не раскрыла

Рта, знала еще на черте

Губ, той – за которой осколки…

И снова, во всей полноте,

Знать буду – как только умолкну.

Как все просто! Ни сверхсильного творческого напряжения, ни героического преодоления времени и пространства, земной тяги. Ничего этого не надо. Нет нужды «прорывать черту оседлости». Только перечеркнуть одну черту другой. «Черту оседлости» – вот этой чертой сомкнутых губ, «за которой осколки», – немым смирением всего существа.

И кусту от нее, и ей от куста нужно то, что больше нее и больше куста, что одно в обоих, одно во всех.

А мне от куста – не шуми

Минуточку, мир человечий! –

А мне от куста – тишины:

Той,– между молчаньем и речью.

Той – можешь – ничем, можешь – всем

Назвать: глубока, неизбывна.

Невнятности! наших поэм

Посмертных – невнятицы дивной!

Ей нужно от куста:

Ну – шума ушного того,

Все соединилось в котором

Как будто бы все кувшины/

Востока – на лобное всхолмье.

Такой от куста – тишины.

Полнее не выразишь: полной.

(Цикл «Куст», № 2)

Ей надо от куста его сущности. Проникновения одной сущности в другую. Соединения двух сущностей в одну, в Целое. Воссоединения с самой собой.

Через молчащий куст она отвечает Рильке. Никогда, быть может, не отвечала так точно и полно, как теперь, через восемь лет после его смерти, в 1934 году. Это совершенно живой разговор двух молчаний. Слова – только перевод с языка молчания. Теперь она уже не хочет нарушать его молчания. Нет… Расти…Будь… Вот все, что мне от тебя надо. Да будет благословенна твоя вынашивающая миры отрешенность.

Все тебе помехой

Было – страсть и друг.

С новым звуком, Эхо!

С новым эхом. Звук!

(«Новогоднее»)

Это она сказала еще тогда, в тот Новый год, сразу после его смерти. Кажется, эти слова прорастали в ней все восемь лет и разрослись целым кустом. Она теперь – пространство для его Голоса; он – эхо мировой всецелости. Он сам – его эхо. По крайней мере – сейчас, когда пишется «Куст»… Исполняется давнее обещание, данное ему:

Свидимся – не знаю, но – споемся.

С мне-самой неведомой землею –

С целым морем, Райнер, с целой мною!

Глава 13При свете совести

«Мне с вами тихо, Вы понимаете, что это значит? Как в большом поле, которое есть только в России»[69].

Это писала Марина Ивановна Анне Антоновне Тесковой – своему чешскому другу, которой посвящен ее любимый стихотворный цикл «Деревья».

«Деревья, которые люблю больше всего на свете. У моря я – у моря (выделено мной. – З.М.), в лесу я – в лесу – mitten drinnen (в середине, внутри). У моря я в гостях (ненавижу гостить, такой расход любезности!). В лесу я дома, одна, сама своя»[70].

«А я к Вам хотела и хочу – сказать просто? – Любить. Я говорю о любви на воле, под небом, о вольной любви, тайной любви, не значущейся в паспортах, о чуде чужого. О там, ставшем здесь. Вы же знаете, что пол и возраст тут ни при чем. Мне к Вам хочется домой: ins Freie – на чужбину, за окно. Облако, на котором можно стоять ногами. Не тот свет и не этот, – третий: сна, сказки, – мой»[71].

«У меня с Вами покой и подъем (покой без подъема – скука, подъем без покоя – тоска). Покой и подъем»[72].

А.А. Тескова, как и деревья, дарила Марине Ивановне великий внутренний покой, в котором расправлялась и поднималась, а не засыхала и засыпала душа. Анна Антоновна была – судя по отношению к ней Марины Цветаевой – крупным и в то же время уравновешенным человеком. А уравновешенность – «покой и подъем» – это то, чего, может быть, более всего не хватало Марине Ивановне и что она более всего любила, чего жаждала, перед чем преклонялась.

«Есть люди, которых не касается зло, дважды не касается: минует – и – «какое мне дело? Б». Это я – о Вас. Меня – касается, ко мне даже притягивается, я с ним в каком-то взаимоотношении: тяготение Вражды. Но это я в скобках. Вернемся к Вам. Вас бы очень любил Рильке. Вы всем существом поучительны (lehrreich), и совсем не нравоучительны, Вы учите, не зная, – тем, что существуете»[73].

Тихая, цельная душа, собравшая жизнь сама в себе, как то же дерево, которое не скучает (полно жизни) и не тоскует (никуда не рвется). У Марины Ивановны – вечный порыв за окно, то есть вечная тоска (писала об этом не раз) – и вечная скука в доме. Обязанность. Долг. И – скука. Рвущаяся душа! С детства, с рождения. Когда-то она и не знала о существовании других тишайших душ. Думала, что так всегда: если дом – то скука. Если нет скуки, то и дома нет – тоска бездомности или тоска порыва из дома; все равно – тоска. С тех пор, как узнала эти деревьям подобные души, прозрела что-то. Может быть, – сквозь все образы увидела Высший и стала чаще затихать в благоговейной любви к нему. Но эти тихие от ее рвущейся души еще так далеки… как звезды… Спасибо, что есть, но… Она другая. Не глухая и не слепая к ним. О, нет! Видящая, слышащая, любящая. Но – другая.