Доверие… вера. Вера же – уверенность в невидимом, как сказал апостол (Павел Евр. 11:1) . В видимом мире и природа, и душа (та же природа) часто были ужасны и мало достойны любви. Полнота жизни, полнота души – не этим ли околдовал ее загадочный черт детства, тот серый сфинкс, который сидел на кровати старшей сестры и которого Марина – любила…
Однако не так просто его любить! Пока за любовь надо отвечать только своей жизнью, она была готова. Но другими жизнями… Отдать свою жизнь – это подчас блаженство, но отнять у другого, выпустить на волю джинна, открыть шлюзы и обрушить на мир потоп!..
Идти из Гаммельна за флейтой – великая радость. Но очнувшись от чары, увидеть, что флейта потопила детей… (А именно это очень часто делало искусство…)
До поры до времени Марина Цветаева доверяла чаре, доверяла Искусству (сплошная чара) – и вот вдруг задумалась. Чара выводит из жизни и приводит в вечность; в ту самую, от которой у нее во всю душу остался – загар. Но что такое эта вечность?
В «Искусстве при свете совести» перед словом «бессмертие» появляются определения. Просто бессмертия Цветаевой мало. Она утверждает, что в пушкинском (Вальсингамовом) гимне Чуме речь идет о языческом, а не христианском бессмертии… Что же это значит?
То, что противополагаемая Добру полнота жизни ей кажется все более сомнительной. И если Цветаева по-прежнему не может отказаться от этой полноты, то теперь она уже судит себя за это. Судит за то, что не сопротивлялась стихии. Недостаточно сопротивлялась. Теперь, в 1932 году, она меняет оценку своего «Молодца». Если в двадцать шестом писала Пастернаку, что никакого сатанизма в поэме нет, что в конце поэмы Маруся («я сама») освобождается, то теперь все звучит иначе.
В «Молодце» я никакому богу не служу: знаю, какому богу служу, – пишет Марина Цветаева в «Искусстве при свете совести».
Что это значит? Черту? Нечистой силе? Так все-таки был сатанизм?
Вернемся к поэме. Марусин суженый, смысл ее бытия, ее душа – единственная сила и жизнь, которую знает ее сердце. Все остальное – бессилие, а не жизнь. Точнее – куцая жизнь, скучная жизнь. Не вечность. В нем одном, неживом, вся полнота жизни. Тот «змеиный укус бессмертия», с которым кончается все конечное. Он – вызов ее душе оторваться от берегов тленного и окунуться в нетленное. Ее душе приготовлен просторный покрой бессмертия. Но для этого надо вниз головой, в смерть, в бездну. И – через. Только через смерть входят в бессмертие.
В мае 1926 года Марина Цветаева пишет Пастернаку: «В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Молодцем – не смейся опять! – сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло – верно. Ах, м<ожет быть>, просто продленное «не бойся» – мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел ЖИТЬ, тот за моей – не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно – назад!»[80]
Да, назад – в жизнь, отмеренную днями, в некий отрезок жизни – от всей жизни?! Нет, нет! В смерти, в бездне она узнала нечто большее, чем отрезок, кусок, срок, час… – безмерность.
Однако что это за безмерность? И кто же он, – позвавший ее в безмерность?
Ясным определенным злом ее Молодец был для тех, кто не выдерживает безмерности, кому не взлететь в огнь-синь. Те просто умрут – бездны не переплывут. А ей… ей назначено другое, недаром он ее любит. Над ней сотворено заклинание. Зерно брошено в землю, чтобы прорасти другой жизнью. И вот она пробуждается в другой раз. Еще раз в жизнь, в берега, в дом. Зачем? Она не знает. Она живет, как во сне, со смутной памятью, вложенной в нее до второго рождения. Что-то можно, что-то нельзя. Пока, до времени. Пока – надо жить в полсилы, в полдуши. В пол– или в четверть – в полусне. В доме – Маруся полуживая. Ее душа – полнота жизни – за окном, за мерой.
Но для чего-то ей дана ведь эта вторая жизнь! Что-то надо искупить? Как-то надо согласовать безмерность с жизнью? Для чего-то ей велено быть как шелк, и дорожить добрым толком – и соблюдать долг. Однако – условие нарушено. И изо всех сил сопротивлявшаяся зову Безмерности душа, изнемогая, освобождается от раздвоенности. Нечто огромное, ни во что не вмещающееся, не знающее оков, настигло ее во время молитвы в церкви, с ребеночком, младенцем на руках. И вот –
– Прощай, сытенький!
Прощай, гладенький!
Никнет. – Дитятко
Мужу на руки.
– Прощай, чуточка!
Прощай, крохотка!
Вот-вот скрутится,
Наземь грохнется.
Зелень… Морская синь…
Стелется… Клонится…
– Только глазки не вскинь:
В левой оконнице!
Та же флейта Крысолова. Те же переливы, та же замирность. Чара. Очарованье, лишающее душу воли и наполняющее ее неведомым смыслом. Смысл, ведущий к гибели, гибель, чреватая смыслом…
Веянье… Таянье…
Моленье тайное.
– Рвение, ко мне!
Рдение, ко мне!
В левом окне,
В вечном огне.
Перси – в багрец!
Сердце – к груди!
Нечеловецк
Свет! – Не гляди!
А рядом – молебен. Звуки молитвы входят в уши. Те звуки – в душу.
«И-же хе-ру-ви-мы!»
поет хор. А в душе – стихия поет:
Иг-ри-щем орлиным,
Листвием гонимым…
«Хе-ру-вимы тай-но»…
И снова перебивает ТО:
Тысячами-стами,
Тысячами-тьмами…
– «Яко за царя всех»…
Удар. – Окно настежь…
Стеклом-звоном, тьмой-страстью…
– Гляди, беспамятна!
(Ни зги. Люд – замертво).
– гря-ду, сердь рдяная!
Ма-ру-ся!
Глянула.
Все. Бороться можно было, пока не глянула. То есть пока не впустила в душу, пока душа еще заслонялась последними человеческими преградами. А это «нечеловецк свет! – не гляди!». Но – глянула. И все. Конец борьбы. Одолел. Как и в тот раз, в жизни – в преджизни.
Но что это все значит? Поэма есть искусство, то есть «та же природа» – нечто рожденное. Оно – есть и все. «Есмь!». Живое. А судить об этом… судить можно по-разному. В двадцать шестом году чувствовала одно: неизбежность такого финала и его освобождающее значение. В тридцать втором – финал поэмы вряд ли казался ей освобождением. Скорее порабощением души. Освобождением низших слоев порабощением высших.
Что же изменилось? Точка зрения. Точка отсчета. В детстве, в юности осмеливалась любить черта, ибо зла в нем – не видела. Он был собачьим богом, звериным богом – природой. Выше природы в языческом мире ничего нет. Ни Бога – единого, высочайшего Творца всех тварей, – ни черта – дьявола, сатаны (если нет Бога, то и противника нет). Есть Природа. Стихия. Рок. Звериный мир. Звериный закон полноты и силы жизни.
Невидимого Творца своего природный мир не знает. Знает только тварей. Твари одушевлены – и как еще! Они обладают душой, подчас огромной! И зов запредельного, вечного им по-своему ведом. И людям, и зверям, может быть, особенно зверям. Звери к этому неведомому, запредельному часто ближе, чем люди. Их кровь, их инстинкт еще помнит это. Они живут полнее людей. Полнота жизни в них (в природе) есть. Но вот доброта?.. Нет… Тут не ангельские законы – звериные. Закон силы.
И у олимпийцев подобные законы. Суровые законы Природы, которым подвластны все твари. Природа хранит Огонь Жизни. Вот и все, что от нес требуется.
Греческие боги с нашей точки зрения часто аморальны. Но они не ответственны, как и сама Природа. Тут не с кого спрашивать. Они – творения. Они лишь хранители каких-то им самим неведомых тайн. Они смутно чувствуют, знают глубинно, что есть Кто-то высший. Ведь не они сотворили этот мир:
Огонь пылает в человеке,
Его унять никто не мог.
Тебя назвать не смели греки,
Но чтили, неизвестный бог!
Когда один из титанов украл огонь, он был жестоко наказан. По сути, Прометей сделал то же, что Люцифер. Только одна религиозная традиция прокляла дерзновенного; другая – оставила векам образ благородного страдальца. И гуманистическая традиция до сих пор равняется на Прометея, хотя Прометеев огонь грозит спалить этот мир.
Прометей украл огонь у богов и отдал его людям. Он хотел, как и тот золотой змей из райского сада, чтобы люди «сами стали, как боги»… (Всего-навсего. И за такую малость…).
Впрочем, он ведь был добр. Он хотел избавить людей от жестокости богов – стихий – природы. Намерения у него были благие. Те самые, которыми ад вымощен.
Как бы то ни было, огонь был украден, присвоен. Ибо огнем может по праву владеть только тот, кто способен сделать его силой созидательной, а не разрушительной: Созидатель жизни.
Но разве Бог не дает огонь жизни всем? Разве во всем живом нет огня? И разве не назвал Бог первого ангела Люцифером – Светоносным?
Назвал. Люцифер – тот, кому Бог доверил свой Огонь. Поручил нести. От Бога к Богу. Огонь должен был служить Богу. А ангел – как всякая тварь – только носитель и хранитель огня.
Священный огонь, данный нам, не принадлежит нам, как сама наша жизнь, как наша душа. И однако, надо нести и хранить Божий огонь.
Светоносный ангел пал тогда, когда назвал Божий огонь своим. Себя – высшим. Самым высшим – Богом. Но тот, кто чувствует себя самым высшим, тот, кто меряется с другими, – не Бог и Богом быть не может.
Бог тот, для кого нет других. Все – в Нем и Он во всех. Тварь такими категориями не мыслит. Тварь не может обнять и вместить вся и всех. Тварь – одна из множеств. Если огонь находится на службе у твари, он сжигает одних для других. Он становится смертоносным.