Избранные эссе. Пушкин, Достоевский, Цветаева — страница 55 из 64

Огонь может принадлежать только Творцу, только Всецелому Духу, который не делится на части и не может противостоять никому. У него нет врагов. Ибо все – Он, все – Одно. Он живет в другом измерении (не от мира сего, не от мира частей: Он – целостность).

Есть древнее изречение: Христос – подлинный Люцифер (подлинный носитель огня).

Человек, у которого все выжжено, прожжено насквозь его «я» (эго), человек, который стал един с Богом, – всецелый человек – вот кто вынес божественный огонь, вошел в него, слился с ним и не сгорел, стал светом. Он не отказался от огня. Ни одной искры не уронил. Все собрал. Душа его горела великим пламенем. Накал этого пламени был такой, что людям трудно было вынести его, трудно глядеть в упор.

И все-таки пламя это никого не сжигало. Сердце его горело и не сгорало, как куст неопалимой купины. Жизнетворная любовь. Этой любви ничего и никого не надо присваивать. Она открыла источник жизни внутри самой себя. Все – внутри. Совершенно восполненная душа. Полная Луна, если воспользоваться метафорой Рильке:

Но каждый восполниться должен сам, дорастая,

        как месяц ущербный, до полнолунья.

(«Элегия»)

Только сам, ибо неистощимый источник жизни находится внутри. Внутри каждого. И каждый, доходящий до вечного пласта в себе самом, может встретить там другого странника, устремившегося вглубь. Но только там – в глубине, внутри – подлинная встреча.

Человек должен вместить огонь жизни. Проклят не огонь (любовь, жизнь!), а укравший огонь, присвоивший огонь.

Боящийся огня, чурающийся, отказывающийся от Божьего дара – не зарывает ли в землю свой талант?

У человека, как у рабов из евангельской притчи, есть три возможности: растратить все, что получил, и ничего не отдать господину; вернуть ровно столько, сколько взял; пустить в рост и приумножить.

Первый путь – полная безнравственность, бездумное наслаждение жизнью, растрата жизни, без всякой мысли об ответственности перед Тем, Кто дал. Полное подчинение стихиям. Кроме себя и стихии – ничего. Стихия – твой слуга на время и ты ее – навечно. Есть только то, что вмещается в мой узкий окоем. Только – видимое. Скроется – и все. После меня хоть потоп. А я промелькну – и нет. Это, собственно, не путь – беспутство. Второй путь – путь нравственности. Исполнения долга. Ощущение своего «Я» звеном в человеческой цепи.

Нравственный человек как будто бы безупречен. Полная честность. Сколько взял, столько отдал. Получил талант – отдал талант. Но Богу, оказывается, этого мало… Ему надо большего. Чего же?

Богу надо, чтобы человек сам научился творить жизнь, чтобы из семени, которое Он ему дал, человек сам вырастил бы плоды и собрал новые семена. Бог создал человека по образу и подобию Своему. Он хочет иметь не раба, а сына – наследника – Творца.

Но для этого надо встать на третий путь – духовный. Почувствовать себя звеном космического Целого, где каждый твой поступок, нет: слово, нет: вздох – разносятся по всем звездам и отдаются эхом в других галактиках.

Путь этот невероятно труден. И первая трудность в том, что, быть может, придется сойти с надежного, проторенного пути нравственности в какую-то неведомую глухомань. Внешне этот путь часто трудно отличить от бездорожья – бес-путства. Но мало этого; часто не только внешне, но и внутренне человек находится в великой опасности – вне закона не только нравственного, но и духовного.

Глухой лес со множеством зверей… Пути Господни не исповеди-мы нашему разуму, и Бог часто представляется нам жестоким сверх всякой меры. В очевидности это так. Остальное – знание сердца. Правда осторожного человека, не отступающего от правил, очевидна. А у ставшего на духовный путь правда станет очевидной только тогда, когда он сам станет наследником и творцом. Да и тогда еще – кому очевидна, кому нет. А уж до этого!..

«Я – есмь путь и истина, и жизнь», – сказал Христос. <Путь в Истину есть Истина… > Но ведь это не путь, а сплошное бездорожье… Да, Это так. Проложенных, безопасных дорог в Бога – нет.

Кто такой путь отличит от беспутства? Внешних отличий нет. Внешних ориентиров нет. Знамений нет. Путь этот всегда лежит через пустыню. И кто не прошел через пустыню, тот не шел Его путем. Пустыня. Заоконные просторы Души. Нет, это не небо, не райские кущи. Это – далеко, далеко… То ли дойдешь, то ли нет. А пока – пустыня, пустыня души, заселенная подчас дикими зверями, а подчас и демонами.

Не мудрено испугаться и сказать тому, кто велит идти: не хочу. Возьми свой дар… Ты человек жестокий…

Цветаева не испугалась. Пошла (В письме Пастернаку: «может быть просто продленное “не бойся” – мой ответ на Эвридику и Орфея»[81]). Не пойти – не могла. Отродясь знала, что пойдет. А вот дойдет ли?..

Но все равно, пути назад – нет. И все те, кто хотят проторенного, более или менее комфортабельного пути к Богу, ей чужды. Может быть, и искренне хотят помочь, но ведь не помогают, но ведь встают между ней и Богом, между ней и Путем…

«В священнике я всегда вижу превышение прав: кто тебя поставил надо мною? Между Богом и мною; (тем и мною); всем и мною. Он – посредник, а я непосредственна. Мне нужны такие, как Рильке, как Вы (письмо Тесковой. – З.М.), как Пастернак. В Боге, но как-то без Бога, без этого слова Бог, без этой стены между мной и человеком – Бог»[82].

Нет, она вовсе не отвергала помощи. Помощь Рильке была нужна ей, как вода живая. Но это помощь того, кто сам прошел, воплотил, стал, а не поставлен по должности. Тот, от кого веял Дух непосредственно в нее, кого душа сама узнает, как апостолы узнали Христа, – вопреки всем знакам…

Встретить старшего по Духу (на несколько жизней, как Рильке) – величайшее счастье. Но с Рильке она успела только переброситься несколькими жаркими письмами. Ни одной встречи – и смерть. Где-то далеко – на другом конце земли (иногда сомневается в этом) – есть равносущный. Но старшего, высшего нет. Идти надо самой. Как? Куда?

Маруся с Молодцем влетели в огнь-синь, в огромное пламя за церковным окном, за церковь, над всеми зданиями, дальше-дальше… Куда? Что они будут делать в огнь-сини? «Лететь в него вечно». Ни верха, ни низа. И первая оторопь души: «Борис, я не знаю, что такое кощунство», – писала она в тех письмах двадцать шестого года.

«Борис, мне все равно, куда лететь. И, может быть, в том моя глубокая безнравственность (небожественность)»[83].

Это были первые робкие признаки страха Божьего, которые шесть лет спустя преобразятся вот в такие слова:

«В чем кощунство песни Вальсингама? Хулы на Бога в ней нет, только хвала Чуме. А есть ли сильнее кощунство, чем эта песня? Кощунство не в том, что мы, со страха и отчаянья, во время Чумы – пируем (как дети, со страха, смеются), а в том, что мы в песне – апогее Пира – уже утратили страх, что мы из кары делаем – пир, из кары делаем дар, что не в страхе Божием растворяемся, а в блаженстве уничтожения. Если (как тогда верили все, как верим и мы, читая Пушкина) Чума – воля Божия к нас покаранию и покорению, то есть именно бич Божий. Под бич бросаемся, как листва под луч, как листва под дождь. Не радость уроку, а радость удару. Чистая радость удару, как таковому. Радость? Мало! Блаженство, равного которому во всей мировой поэзии нет. Блаженство полной отдачи стихии, будь то Любовь, Чума – или как их еще зовут. Ведь после гимна Чуме никакого Бога не было»[84].

Я не знаю, как относительно Пушкина… Думаю, что это не однозначно. Но относительно себя Цветаева предельно и беспощадно точна.

Грехом, кощунством было не то, что она не испугалась бездны, стихии, Чумы или любви. Грехом и кощунством было упоение стихией до гибели в ней и упоение гибелью. Полное подчинение стихии – до «дальше некуда». И вдруг – оторопь и протест – с самого дна души. Душа опоминается и ужасается. Она чувствует, что перешла грань. Она знает, что так нельзя.

Но как можно? Как нужно? Этого она не знает. Знает только, что так – нельзя.

Молодец, краше которого нет, – упырь. И героиня это знает с самого начала. Не обманывалась. Не принимала его за светоносного ангела. Все они – эти бывшие светоносные – упыри, воры. Они крадут огонь жизни. Сами они жизни не творят. И потому жизнь в них время от времени иссякает. Демон, нечисть, использует свое могущество, чтобы вечно красть жизнь, присасываться и пить чужую жизнь, чужую кровь…

Тоскующий демон – это голодный вампир. Он идет к самым прекрасным, ангелическим душам, чтобы их выпить и жить… жить самому…

Так пришел лермонтовский Демон к Тамаре. Так, может быть, приходит Ставрогин и к Лизе, и к Даше, и к Марье Тимофеевне. Оба они и другие, после них – так же пробовали пить жизнь жалевших, любивших их.

Цветаевский упырь – совсем не новость в русской литературе. Только теперь заговорила сама обольщенная. Сама Тамара, может быть, в тот момент, когда ангел с демоном спорят за ее душу…

Лермонтовский ангел сказал: «Она страдала и любила, И рай открылся для любви». Но что за этим стоит? Что это значит? И в самом ли деле злой дух побежден?

Пока зачаровывает, не побежден! Но пока остался хоть один атом сопротивления, он не победитель.

Маруся – в первой части поэмы – не сопротивляется. Только в самом начале она не знала, кто ее Молодец. Но кто бы ни был, – она целиком у него в плену. И когда узнала, это ничего не изменило. Так же пленена им, знающая, как и незнающая. Но теперь знает и потому ответственна. Более того, он же сам просит бросить его, заклясть: не губить свою душу. Не слушается. Он и сейчас есть ее душа.

И вот она – демоническая подмена. Не тот, а притворяется тем. И пока притворяется, все просьбы заклясть его, бороться с ним – лукавство. Он – лукавый. И чем правдивее, тем лукавее…