Избранные эссе. Пушкин, Достоевский, Цветаева — страница 56 из 64

Ветер, да ивы.

Тихий, не дерзкий.

Голосом льстивым:

– Выслушай, сердце!

В кротости просим!

Милости райской!

Встану с допросом –

Не отпирайся!

Брось свою хитрость! –

Сердце, клянусь!

Прахом рассыплюсь,

Ввек не вернусь!

(Рученьки сжаты,

Ноженьки ноют).

Нашего брата

Правдою кроют!

До сердцевины,

Сердь моя, болен.

Знай, что невинен.

Знай, что неволен.

Чем не разговор Тамары со страдальцем Демоном? Он страдает, как никто, он «невинен и неволен». Его спасти надо… Он вроде и не обольщает. – Сам говорит, кто он есть. Да, Демон; да, упырь; возьми и убей меня. Но если душа обольщена, то все эти слова – ничто, пустое. Важно, обольщена ли? Заснула ли?.. Со спящей – все можно сделать. Нарочно кричу – крепко ли спишь? Крепко… Крепко, ох, как крепко… Ну, теперь:

Лют твой сударик!

Лют твой румяный!

Полночь как вдарит,

Волком как гляну –

«Знаю, мол, чья, мол,

Кровь в твоих жилах!

Все мне до самой

Капли и выложь –

И разорвется

Весь наш союз.

Ветром в воротцы –

Ввек не вернусь!

Не одну твою жызть,

В руках, сердце, держу:

Вчера брата загрыз,

Завтра мать загры-

Все наперед сказал, все знаешь, а не проснешься, – моя… Колыбельная спета. Душа зачарована. Кем же она зачарована? Дьяволом? Злом? Ужасом? – Нет. Тем самым божественным образом, который этот вор украл. Он – оборотень. Он приходит не в своем образе. А своего у него нет. Есть умение красть.

Он притворился всей полнотой жизни, всей душой Марусиной. Но может, и в самом деле это ее душа? Почему мы уверены в притворстве, в обмане?

Потому что душа вольна, а она не вольна сама в себе. Она делает то, чего не хочет, от чего в ужасе.

Если считать, что душа наша невольница, что наш господин – неумолимый Рок, тогда Марусин «сударик» – не дьявол, не вор, а просто слуга Рока, такой же раб, как и сама Маруся.

Но если в душе дремлет представление о внутреннем господине – о Боге, – тогда душа начинает догадываться о своем грехе. Само ее невольничество и есть первый грех. Она – вольной, божественной природы. Тот, кто ее порабощает, обманывает ее. Он – Лукавый.

Что из всего этого знала Маруся? Может быть, так ясно, – ничего. Но у нее есть ясное чувство греха. Греха и невозможности ему противостоять.

Однако, ведь если действительно невозможно ему противостоять, тогда какой это грех? Кто с нас спрашивает невозможного?

Раздвоение. Знаю, что грешна, но не могу иначе. Так в первой части поэмы. Во второй части поэмы Маруся пытается противостоять греху изо всех своих сил. Но разве она владеет всеми своими силами? Сомнамбула, бродящая по миру с закрытыми глазами, сомнамбула, знающая вещи на ощупь, знающая подземные корневые образы вещей и ничего не видящая, как бы еще не вышедшая из тьмы… Сомнамбула, полуживая, рвущаяся к жизни, тоскующая по жизни душа – такая она во втором своем рождении. Кто ее пробудит к жизни? Муж? – Нет… Дитятко? Крохотка, чуточка… Вся нежность ее с ним. Но и он не пробудит. Почему в этом мире нет того, кто пробудит ее к жизни – ко всей жизни, к целостной жизни Души?

И вот – снова он. Но – преображенный. Тут уж не просто Молодец-оборотень. Тут торжествующая сила огня. Тут то же, что в пушкинском Петре:

Лик его ужасен.

Движенья быстры. Он прекрасен.

Он весь, как Божия гроза…

Полное торжество стихии над душою,

Но она никого не подменяет и ничем не обольщает. И – убивает или не убивает – не виновата. Природа. Извержение Везувия. Что это? Любовь? Революция? Море?

– Огнь-синь. Горящая синева бескрайнего простора. И Маруся, подчиняясь ей, освобождается от раздвоенности. Она, наконец-то, живет цельно.

В первой части было нагнетание ужасов, совершенная порабощенность грехом. И гибель. И вот во второй части она сознает неизбежность случившегося. Она не может отвечать за силы, во много раз превосходящие ее собственные душевные силы.

«Знай, что невинен, знай, что неволен», – говорит Молодец. И Маруся всей второй частью как бы вторит ему: невинна, ибо не вольна в себе…

И если в первой части герой двоится между красотой и безобразием, между добрым молодцем и упырем, то во второй части уже нет ни красоты, ни безобразия, ни лица, ни маски, ни добра, ни зла – стихия!

Так душа, наконец, полна? Восполнилась?

В двадцать шестом году Марина Цветаева не додумала этого вопроса до конца. Может быть, вопрос и не ставился так. В тридцать втором году – додумала. И поставила вопрос именно так. Нет, душа Маруси не восполнена в ее полете. Это не вполне она, не вся она! И она – виновна. Если бы душа человеческая была только стихией, подчинялась бы только Року и не догадывалась бы о своей вольной божественной природе, она не была бы виновата.

Но вот стихия ли она? Самая ли это ее суть? Или это чуждое, завладевшее ею?

«Не хочу служить трамплином чужим идеям и громкоговорителем чужим страстям. Чужим? А есть ли для поэта – чужое?.. Не по примете же чуждости, а именно по примете родности стучался в меня Пугачев. Тогда скажу: не хочу не вполне моего, не заведомо моего, не самого моего. А если самое-самое-то мое (откровение сна) и есть Пугачев? – Ничего не хочу, за что в 7 ч. утра не отвечу и за что (без чего) в любой час дня и ночи не умру. За Пугачева не умру – значит не мое»[85].

Вот оно что. Стихия не есть ее суть. Не вся она принадлежит стихии. Стихия ее разрывает на части. Мучает душу. Убивая других людей (с ее помощью, когда она зачарована стихией, или без нее) – убивает ее саму. Каждый убитый, каждый обиженный, каждый сирота – с мясом вырван из нее самой.

Обольщена стихией? Да. Но не совсем. Нет, не совсем!

Как Маруся, мужняя жена, ждала своего Молодца, так Маруся, летящая с Молодцем, ждет еще чего-то… Нет, не того, что бросила, а чего-то третьего… Этого нет в поэме, но это есть во всем контексте творчества Цветаевой.

С этого света (скука, сон) – рвалась на тот. На том свете (за окном, за полыхающей оконницей) скуки нет. О, нет! Но какая там тоска! Какой вечный неутолимый порыв! Куда?

Мне все равно, куда лететь.

Лететь в него (в огнь-синь. – З.М.) вечно.

Но ведь этот вечный полет есть сон «того света» – упоение, опьянение… То же убегание от самой себя.

С этого света, с этого края души – такое упоение кажется выходом, спасением. А с того края души выходом покажется остановка вихря, в котором кружатся Маруся и Молодец, Паоло и Франческа… И будет мотать душу из одной крайности в другую. В истории так именно сменяют друг друга романтика и здравый смысл, крысы и Гаммельн. В истории души – страсть и долг.

Но ведь истинный тот свет – это не Тот и не Этот, он противостоит не какой-нибудь части, а всем частям. Он противостоит только противостояньям, только разрывам. Он обнимает. Вмещает. Он – все. Целое. Как сказал другой поэт:

…Природа, вся в разломах, –

Зренья нет – ты зришь в последний раз».

Он сказал: «Довольно полнозвучья,

Ты напрасно Моцарта любил,

Наступает глухота паучья,

Здесь провал сильнее наших сил.

И от нас природа отступила

Так, как будто мы ей не нужны…»

(О. Мандельштам. «Ламарк»)

Кто же она, эта слепая и глухая Природа? И если она слепая и глухая, то кто же дает нам зрение и слух? Откуда Моцарт? Откуда полнозвучье? Откуда эта переполняющая душу любовь…

Любовь! любовь! И в судорогах, и в гробе

Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.

О милая! – Ни в гробовом сугробе,

Ни в облачном с тобою не прощусь.

Не темная, унижающая душу, отрывающая от себя самой страсть, а цельная и светлая любовь-нежность, любовь-переполнение сердца.

Этот «звон такой ликующий!»

И не на то мне пара крыл прекрасных

Дана, чтоб на́ сердце держать пуды.

Спеленутых, безглазых и безгласных

Я не умножу жалкой слободы.

(«Любовь! любовь! И в судорогах, и в гробе…»)

Великая легкость, крылатость, «волна внутренней правоты». Откуда-то это в нас есть. (Природа… природа… Слепая, суровая, смертная – как она тоскует по Зрячему, по Доброму, по Бессмертному…)

Откуда же в нас эта тоска, если мы – слепота и смерть?!

«Обратная крайность природы есть Христос. Тот конец дороги есть Христос. Все, что между – на полдороге.

И не поэту же, отродясь раздороженному, отдавать свое раздорожье – родной крест своего перекрестка! – за полдороги общественности или другого чего-либо.

Душу отдать за други своя. Только это в поэте и может осилить стихию»[86].

«Христос есть обратная крайность природы…» Не думаю, что это самое точное определение. Опять здесь крайности, разрывы и перелеты. Христос, скорее, – венец природы, ее смысл, ее вершина; то, что, обнимая и вмещая ее, уходит за ее пределы, к ее Истоку и Отцу…

Но как бы там ни было, самым своим, глубинно своим, главным своим Цветаева чувствует Христа. И если Он не от природы, «не от мира сего», то и ее главное тоже не от мира сего, а – от Него. И кем бы и как бы ни была зачарована ее душа, зачарованная и прельщенная, – это не она, ибо не вполне она.

Она готова нести всю ответственность за то, что прельщена, за то, что постоянно прельщается, за то, что бывает (и как часто!) не вполне собой. Но – не путайте ее с «не ею»! Она – это то, за что умрет и ответит в любой час дня и ночи. Она – это та, которая предстоит перед Христом.