Где есть большее богатство, чем в сердце, вместившем все? Кто может что-либо дать этому сердцу? Никто. Оно же само может давать бесконечно. Солнце ни у кого не просит света. Сердце, ставшее солнцем, непрестанно изливает в мир самого себя…
Князь Мышкин стал таким сердцем-солнцем, – святым – светящимся – светящим. Его душа уже видит по ту сторону разделений, по ту сторону часов и дней, жизни и смерти. Абсолютно не постижимым для разума образом он знает, что смерти нет (хотя она все-таки есть), что страдания нет (хотя оно есть… и как ещё есть!).
Эти «есть» и «нет» относятся к разным планам, пластам бытия. Мышкин видит глубинный, вечный пласт; глубинную тайну жизни. Он созерцал необъяснимое. Он видел невидимое. Видел, вовсе не уходя из этого видимого мира, а только доглядев этот мир до конца – и дальше, сквозь этот мир. Видел сквозь сотворенное – Творца. И давал Творцу творить внутри себя. Как, в каких формах происходит творчество, – не так уже важно. В слове, или в музыке, или в картине, – или только в сердце отпечатывается Непостижимое, – не все ли равно? Важно, что отпечатывается. Творчество не есть придумывание, изобретение чего-то нового, что возникает, имеет начало – и будет иметь конец. Творчество (истинное) есть проявление вечного; проявление, то есть делание тайного явным; то, что есть, нельзя придумать. Его можно только увидеть и проявить – попытаться показать всем, по возможности приблизить ко всем – ещё, ещё и ещё раз родить – привести в этот мир явлений то, что существует всегда в мире сущностей.
Есть тайна творчества. Творчество – это таинство. Живое – нерукотворное (хотя бы это и была сделанная руками статуя или храм). Если в них живая красота – тут тайна нерукотворная. В рукотворном и головном (сделанном только руками и придуманном головой) – никакой тайны. Все обозримо, все можно измерить, сосчитать, понять. Ничего большего, чем мое «я». Все – от себя. Мое дело. Моя вещь.
Князь Мышкин и Кириллов имели одинаковые (или почти одинаковые) созерцания. Но князь предоставил Творцу свое сердце, предоставил Ему действовать внутри себя. Только это и есть творчество. Кириллов захотел действовать сам. Захотел дела.
Собственно, в его сердце свершилось таинство (как оно может не свершиться в том, кто так видел?..). И он стал хорош, прекрасен. Это ведь и Ставрогин знал. (Не мог не видеть. Наткнулся лбом.) Но вот поверить до конца своему Внутреннейшему, открывающемуся перед ним в потрясающие минуты, как открывается мир в грозу, освещенный молнией, поверить откровению он не смог. Почему? Что ему помешало? Ведь он полюбил. Бога полюбил. Христа полюбил. Сердце его раздвоения не знало. Это не Ставрогин, расколотый между Мадонной и Содомом, не ангел церкви Лаодикийской. Потому-то и был он так бесспорно хорош, так светел. Сердце Кириллова, как и сердце Мышкина, безгрешно. Оба сердца заполнила любовь к Христу (а через Него и ко всем людям). Только князь свою любовь вынес, выдержал (не выдержала плоть; дух все вынес); а Кириллов любви своей не выдержал. Ибо стал ее проверять.
«Слушай, – говорил он в исступлении очень нелюбимому им Петру Верховенскому. – Слушай: этот Человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого Человека – одно сумасшествие…»
И – «если законы природы не пожалели и этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то стало быть вся планета и есть ложь, и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы природы – ложь и дьяволов водевиль. Для чего жить, отвечай, если ты человек?»
Это рассуждение предваряют слова: «Один на кресте до того веровал, что сказал другому: “Будешь сегодня со мной в раю”. Кончился день, оба померли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдалось сказанное».
Кириллов хотел, чтобы сказанное оправдалось. Он проверял. Но то, что можно проверить – подтвердить или опровергнуть – все равно, – это не то, что созерцается сердцем. То ничем не проверяется, не мерится. А все само меряет. Оно не от мира сего и сими глазами не видится. Все, что от мира сего, – не то, не про то.
Но ведь Кириллов испытал всю полноту Любви, Жизни, Света – жизнь вечную: «Жизнь есть, а смерти нет совсем». Как же он не понял, что это выше всех проверок и удостоверений?! Что Оно само создает понятия, разумения, новое виденье?
Велика инерция твари, противодействующей Творцу. Это страшная сила. Множество легенд и сказок посвящено такому мистическому неверию – испугу ограниченности перед Безграничным, испугу формы перед Таинственной светоносной волной.
Тайна, Чудо, Сам Бог не могут быть очевидными, умопостигаемыми. Они могут только просвечивать сквозь очевидность, размыв ее дно, ее границы. Надо уметь шагнуть вслед за Христом по воде, оставить всякую почву. В какой бы форме ни пришел призыв – не усомниться, не оглянуться, если позвала Любовь, если сделалась видимой сердцу невидимая глубина глубин…
Приходит на ум легенда о Лоэнгрине. Когда к опозоренной Эльзе, над которой висит угроза смертной казни, приплывает по морю на лебеде светоносный рыцарь, она поражена. На глазах у всех произошло чудо. Рыцарь спасает девушку. Он любит ее. Он становится ее женихом. Он сам – чудо, высшее, прекраснейшее, что она видела в жизни. Он дает ей все. А от нее просит только одного: не спрашивать его имени. Пока… до срока… Довериться сердцу. Любви довериться.
Условие кажется ей ничтожным, смехотворно легким, а оказывается невыполнимым. Гадкая ведьма растравляет ее тревогу: почему, почему он не открывается? Может быть, Эльзу ждет какой-то новый позор? Если все чисто, почему рыцарь скрывает имя? И это «почему» перевешивает все. Эльза не согласна на тайну. Ей легче потерять все, но понять.
Не то же ли самое в начале Священной истории? Зачем нужен был Еве запретный плод? Почему не могли первые сотворенные люди поверить своему Творцу, которого видели их сердца? («…если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха…». Зачем надо было подтвердить внешними чувствами свое внутреннее знание, выйти изнутри наружу, из глубины, из безмерности – на мель? И пощупать ее ногами? Потому что разум хочет все обозреть и измерить? И ему надо было вместить безграничность в границы? Не просто быть (в Боге), а иметь (знание)? (Во «Сне смешного человека»: «Знание законов счастья выше счастья, знание законов жизни выше жизни».)
Инерция твари. Спор твари с Творцом. Обладать, взять, уместить в границы, вместо того чтобы разрушить последнюю границу, отдать Ему себя…
Спор длится по сей день. Может быть, условие и не так легко, как показалось Эльзе сначала… Может быть, не так легко было Орфею – не оглянуться в ответ на мольбы Эвридики. Совершенно довериться Творцу – это иногда невыносимо тяжело, как Аврааму принести в жертву Исаака. Невыносимо тяжело поверить Невидимому, который дает и отнимает, который мучает невинных, терзает детей, который отдает на позорную казнь Чудо Свое, Сына Своего – совершеннейшее Свое создание… Как можно Ему довериться? Вопрос этот во внешнем пространстве ответа не имеет. Можно сказать только одно: довериться своему внутреннему, против всей очевидности, всей вескости внешнего – нелегко. И очень немногим это дается, даже увидевшим свет.
Князь Мышкин не мог не верить Тому, кого любил; а Кириллов не мог верить. В этом вся разница. Не хватало смирения. Сидеть и ждать, что со мной, что во мне сделают?! Нет, надо действовать самому. Что делать? Ничего? Нет, нет! Нужно дело. Н. Ф. Федоров придумал такое дело: собирать по атомам отцов и воскрешать их, Кириллов придумал другое дело. Суть одна: изобрести, доказать, придумать самому – а не дожидаться творческого толчка через тебя.
«Но позвольте, – возражает Кириллову Петр Степанович, – ну, а если вы Бог? Если кончилась ложь, и вы догадались, что вся ложь от того, что был прежний Бог?
– Наконец-то ты понял! – вскричал Кириллов восторженно. – Стало быть, можно же понять, если даже такой, как ты, понял! Понимаешь теперь, что все спасение для всех – всем доказать (выделено мной. – З.М.) эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога, и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам Богом стал, есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь – ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же не начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я ещё только Бог поневоле, и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека… Но я заявляю своеволие. Я обязан уверовать, что не верую».
Это, может быть, безумие. Но в то же время и неопровержимо стройная логика, которая должна была бы привести к смерти логики. «Я начну и кончу, и дверь открою», – продолжает засомневавшийся в своем Боге ангел (ибо Кириллов – обезумевший ангел). «И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит всех физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего – Своеволие!»
Своеволие. Сам от себя творю. В противоположность Христу, который Сам от Себя не творил ничего. Своеволие. – Свобода твари. Испуг перед бездной Творца и непостижимостью творчества, испуг перед Безграничным, недоверие к нему приводит к обожествлению ограниченного.
Обожествившая себя тварь есть дьявол. Но дьявол – реальный князь мира сего – начисто лишен добра и любви. Нельзя быть человекобогом – и иметь сердце, трепещущее любовью, играть с ребенком в мяч и отвечать на его улыбку такой же детской улыбкой; быть самому ребенком, любящим и открытым; иметь столько страха Божьего, чтобы скорее погибнуть, только бы не причинить боли другому… Если бы Кириллов вдумался во все это, он закричал бы, как Виргинский после убийства Шатова: «Не то! Не то!» («Бесы»). К несчастью, Кириллов, духовно гениальный человек, в то же время совершенно не талантлив, когда пытается воплотить увиденное. Талант – это умение воплощать семя света, запавшее в тебя, не придумывая ничего лишнего, без отсебятины, прислушиваясь к живому процессу развития духовного зародыша, от зачатия до рождения. А Кириллов, увидев потрясающие глубины, как бы зажмуривает глаза и начинает выдумывать, конструировать. Он не рождает нечто живое, от духа жизни, а создает идею-робота, идею-чудовище, пожирающее своего бесталанного творца. Человекобог, тваребог – это либо дьявол (но дьяволом Кириллов не хочет стать), либо утопия (попытка заменить целостность жизни рациональной схемой). И начинается царство утопии, то есть царство безумия и безумцев, маниакально уверенных в своей правоте.