но было похитить женину накидку, как Геркулесу — пояс амазонки Ипполиты; Эвклион должен, как стоглавый Аргус, следить за поварами — такими вороватыми, словно у каждого по шесть рук, как у великана Гериона («Комедия о горшке», 552-556); бахвал-повар уподобляет себя Медее — мастерице варить волшебные зелья («Псевдол», 868-870).
Здесь Плавт также смыкается с народно-праздничной традицией снижения, но с традицией, уже задолго до него усвоенной комической литературой. Сниженные образы богов и героев мы находим уже у Аристофана — в «Птицах», в «Лягушках». Но еще дальше в этом направлении пошла комедия возникшая из народно-праздничной игры не в Аттике, а в Сицилии и Великой Греции (то есть в Италии). В Сицилии еще на рубеже VI и V веков до н. э. Эпихарм создавал целые пьесы, где героям мифа придавались забавные бытовые черты: Одиссей в комедии «Одиссей-лазутчик» оказывался не только плутом, но и трусом, хитростью уклоняющимся от опасного поручения, Геракл в комедии «Бусирид» выглядит комически свирепым обжорой.[17] Народные комедианты в Южной Италии — флиаки — также разыгрывали пародийные сценки на мифологические сюжеты. От Эпихарма и флиаков, вероятно, многое позаимствовала среднеаттическая комедия. И далее прямая линия этой традиции приводит нас к Плавту — к его снижающей пародии на трагический стиль и его мифологические атрибуты и к его единственной комедии на мифологический сюжет — к «Амфитриону».
В сущности, «Амфитрион» — одна из серьезнейших комедий Плавта. Бытовая обстановка, в которую перенесена мифическая история, едва намечена и почти не ощущается. Благородная Алкмена, чьи высокие душевные свойства выражаются не только на словах, но и во всем ее поведении, страдающий от ревности и уязвленной гордости Амфитрион напоминают героев поздних трагедий Еврипида, а не обычных персонажей комедии. Почти не претерпел комического снижения и Юпитер (по крайней мере, в дошедшей части пьесы). Буффонное начало вносят в комедию только «рабы» — подлинный Сосня и Сосня-Меркурий. Двойной комический эффект заключается в том, что, превратив трагедию в трагикомедию (как сам он возвещает в прологе), сам Меркурий превратился не просто в раба, а в раба комедийного, с его традиционной буффонадой. Перебранка между Меркурием и Сосией смешна не только благодаря комической ситуации встречи двойников, но и благодаря тому, что зритель не мог не узнать в ней типичную комическую перебранку между рабом-простаком и ловким рабом, сопровождаемую непременными оплеухами. Точно такой же двойной эффект заключен в сцене, когда крылоногий вестник богов появляется в виде старого знакомого — бегущего раба. Эта подчеркнуто традиционная буффонада вводится в пьесу как неотъемлемый жанровый признак комедии; таким образом, если сам мифологический сюжет и герои мифа почти не снижены, то серьезный жанр, искони признанный воплощать миф, — трагедия, — приобретает черты комедии и снижается. Снижение задевает не столько миф, сколько высокий жанр и идет в русле той же насмешки над высоким стилем, с которой мы встретились, говоря о пародии на трагический стиль в прочих комедиях Плавта. Вольнодумная же травестия самого священного предания не могла иметь успеха у консервативного римского плебса, с презрением относившегося к «греческому легкомыслию».
Таким образом, снижение дает Плавту возможность добиться разнообразных и ярких комических эффектов. И тем не менее функции его буффонных персонажей — прежде всего рабов-интриганов — не исчерпываются игрой снижениями. В самом деле, исследователей давно уже удивляла свобода раба-интригана по отношению к хозяину — свобода, невозможная в Риме. Ее объясняли изображением более мягких греческих нравов либо литературной условностью — необходимостью вести интригу. Но на самом деле источник вольного поведения раба-интригана следует искать не только и не столько в греческом оригинале. Пройдоха-раб облапошивает старого хозяина и выручает молодого; он смеется над ними, командует ими, бранит их. Вот выходит пьяный победитель Псевдол: он забирает у старого Симона деньги, он рыгает ему в лицо, опирается на него, он отвергает мольбы хозяина, заявляя, что, не одержи он, Псевдол, победу — торжествовал бы господин:
Ты спины не жалел бы моей, если б я
Не добился удачи сегодня!
(Стих 1324)
Отношения хозяина и раба перевернулись, оба поменялись местами. Еще более наглядное игровое воплощение эти перевернутые отношения получают в финале «Ослов», где Либан и Леонид заставляют хозяина возить их на себе. Но ведь именно такие перевернутые отношения — одно из существеннейших явлений народной смеховой культуры — непременный атрибут народной карнавальной игры, встречающийся в разные эпохи, в разных странах.[18] Хорошо знакомы они были и римлянам, так как представляли собой один из основных моментов празднества сатурналий. В этот день как бы воскрешался золотой век — пора Сатурнова царства: рабов не только освобождали от работы и от наказаний, но и сажали за господский стол, причем хозяева прислуживали им, выполняли их приказы. Отражение этих праздничных отношений видим мы и на плавтовской сцене: именно здесь, в изображении раба, берущего верх над господами, и проявилась тесная связь поэта с народно-праздничным комическим действом. Любопытно отметить, что «сатурнальная свобода» Псевдола связана с пирушкой и опьянением: ведь пирушка в системе народно-праздничных образов — это осуществленная утопия изобилия и вольности.[19]
Очевидно, именно эта кровная связь с народной комикой и обеспечила изворотливому слуге столь долгую жизнь на подмостках европейского театра. Прежде всего унаследовала этот образ итальянская комедия масок, создавшая Арлекина. Оттуда перешагнул он в драматургию — причем не только к Гольдони (Труффальдино в «Слуге двух господ»), но и к Мольеру (Скапен), и к Бомарше (Фигаро), и в испанскую комедию плаща и шпаги. Сойдя с театральных подмостков, ловкий слуга попал в роман (первым был испанец Ласарильо с Тормеса), чтобы здесь достигнуть высочайшего совершенства в великолепном Жиле Блазе.
Но не одни только рабы у Плавта имеют свои традиционные приемы буффонады. Не менее буффонным персонажем является парасит: недаром в «Куркулионе» он полностью взял на себя амплуа раба, — ведет интригу, бежит, как настоящий комедийный раб. Однако есть у парасита и собственная традиционная буффонада, основанная на его чрезмерном обжорстве. Все сводится для него к еде, все оценивается с точки зрения еды — и при этом, естественно, все оценки забавно выворачиваются наизнанку. Очень яркий пример — в «Двух Менехмах»: для парасита Столовой Щетки праздный человек — это тот, кто занимается государственными делами, человек деловой — тот, кто заботится о хорошем обеде; здесь прямо перевернутые римские политические понятия, согласно которым все, что не связано с государственной или военной деятельностью, есть otium — праздность. В языке парасита, как и в языке рабов, мелькают политические, военные, религиозные понятия — в применении к еде; разумеется, и тут они комически снижаются. Другой, менее тонкий, комический эффект связан просто с тем баснословным количеством еды, которое способен поглотить парасит.[20] Этот эффект — совершенно в духе балаганной народной комики: вероятно, тут отразилось влияние традиционной маски италийского народного фарса ателланы — прожорливого Макка.
На неправдоподобной гиперболе основана и буффонада хвастливого воина. Образ этот многосоставен. Разумеется, есть в комедии Плавта и элемент прямой насмешки над наемными войсками восточных противников (недаром Пиргополиник служит царю Селевку), — насмешка эта обусловлена тем, что победоносная римская армия представляла собой в то время прекрасно организованное ополчение полноправных свободных граждан. Но в хохоте зрителя над неправдоподобными подвигами, которые приписывают себе хвастливые воины или которыми наделяют их льстецы, наверняка звучала насмешка и над своими чванными триумфаторами — недаром восхваления Артотрога Пиргополинику напоминают «элогии» — восхваления, которыми украшались надгробья знатных римлян.
Образ хвастливого воина пришел в комедию из народного площадного театра (есть предположение, что его предком был «сниженный» Геркулес). Если у Менандра (в «Отрезанной косе») у воина не осталось уже, по сути дела, никаких традиционных черт, то Плавт снова возвращает ему и чрезмерность хвастовства, и традиционную балаганную глупость, благодаря которой его легко дурачат. Именно в этом облике хвастливый воин вновь вернулся на народную сцену — в виде Капитана комедии делль'арте. И те же черты находим мы и у величайшего из хвастливых воинов в мировой литературе — у шекспировского Фальстафа.
Буффонада повара также основана на гиперболе и снижении: для своего прозаического ремесла бахвалы-повара находят такие высокие эпитеты и уподобления, что комический эффект несоответствия чрезвычайно разителен. К этому надо добавить постоянные насмешки над вороватостыо поваров — в духе чисто бытового юмора.
Наконец, обычная буффонада сводника и ростовщика состоит в обыгрывании единственной обуревающей их страсти — к деньгам. Эта «мономания» дает Плавту возможность создать комический эффект упрямого повторения одного и того же слова, реплики, жеста, который Анри Бергсон в своей книге «Смех» удачно называет «чертик в табакерке». Как ни открывай табакерку — из нее выскочит все тот же чертик на пружинке; что ни говори Транион ростовщику Мисаргириду — тот все твердит одно: «Отдай процент» («Привидение»); как ни ругай Псевдол сводника Баллиона — тот со всем согласен («Псевдол»). Впрочем, в третьей сцене «Псевдола» (акт первый) есть уже элемент более тонкой литературной иронии: сводник как бы знает свое амплуа обиралы и подлеца и просто не хочет «выходить из образа». Но несмотря на этот осложняющий момент, сам эффект «чертик в табакерке» восходит к народной балаганной комике (его простейшая форма — бесконечное возвращение на манеж бесконечно выгоняемого оттуда рыжего).