Но только я в рифмах заворковал
Наговорили вы кучу похвал,
* * *
Ты красива, ты богата,
Ты хозяйственна притом.
В лучшем виде хлев и погреб,
В лучшем виде двор и дом,
Сад подчищен и подстрижен,
Всюду польза и доход.
Прошлогодняя солома
У тебя в постель идет.
Но увы, ни губ, ни сердца
Все ты к делу не приткнешь,
И кровати половина
Пропадает ни за грош.
* * *
Зазвучали все деревья,
Птичьи гнезда зазвенели.
Кто веселый капельмейстер
В молодой лесной капелле?
То, быть может, серый чибис,
Что стоит, кивая гордо?
Иль педант, что там кукует
Так размеренно и твердо?
Или аист, что серьезно,
С важным видом дирижера,
Отбивает такт ногою
В песне радостного хора?
Нет, во мне самом укрылся
Капельмейстер окрыленный,
Он в груди стучит, ликуя, –
То амур неугомонный.
* * *
Снова в сердце жар невольный,
Отошла тоска глухая,
Снова нежностью томимый,
Жадно пью дыханье мая.
Вновь брожу по всем аллеям
Ранней, позднею порою, –
Может быть, под чьей-то шляпкой
Облик милый мне открою!
Над рекой стою зеленой,
На мосту слежу часами:
Может быть, проедет мимо
И скользнет по мне глазами!
Снова в плеске водопада
Слышу ропот, грусти полный.
Сердцу чуткому понятно
Все, о чем тоскуют волны.
И затерян я мечтами
В дебрях царства золотого,
И смеются в парке птицы
Над глупцом, влюбленным снова,
* * *
Бродят звезды-златоножки,
Чуть ступают в вышине,
Чтоб невольным шумом землю
Не смутить в глубоком сне.
Лес, прислушиваясь, замер,
Что ни листик – то ушко!
Холм уснул и, будто руку,
Тень откинул далеко.
Чу!.. Какой-то звук!.. И эхо
Отдалось в душе моей.
Был ли то любимой голос
Или только соловей?
* * *
Я вновь мучительно оторван
От сердца горячо любимой.
Я вновь мучительно оторван, –
О, жизни бег неумолимый!
Грохочет мост, гремит карета,
Внизу поток шумит незримый.
Оторван вновь от счастья, света,
От сердца горячо любимой.
А звезды мчатся в темном небе,
Бегут, моей пугаясь муки...
Прости! Куда ни бросит жребий,
Тебе я верен и в разлуке!
* * *
Влачусь по свету желчно и уныло.
Тоска в душе, тоска и смерть вокруг.
Идет ноябрь, предвестник зимних вьюг,
Сырым туманом землю застелило.
Последний лист летит с березы хилой,
Холодный ветер гонит птиц на юг.
Вздыхает лес, дымится мертвый луг,
И – боже мой! – опять заморосило.
* * *
На пустынный берег моря
Ночь легла. Шумит прибой.
Месяц выглянул, и робко
Шепчут волны меж собой:
«Этот странный незнакомец –
Что он, глуп или влюблен?
То ликует и смеется,
То грустит и плачет он».
И, лукаво улыбаясь,
Молвит месяц им в ответ:
«Он и глупый и влюбленный,
И к тому же он поэт»,
Успокоение
Мы спим, как Брут, – мы любим всхрапнуть.
Но Брут очнулся – и Цезарю в грудь
Вонзил кинжал, от сна воспрянув.
Рим пожирал своих тиранов.
Не римляне мы, мы курим табак.
Иной народ – иной и флаг,
И всяк своим могуч и славен.
Кто Швабии по клепкам равен?
Мы – немцы, мы чтим тишину и закон.
Здоров и глубок наш растительный сон.
Проснемся – и жажда уж просит стакана.
Мы жаждем, но только не крови тирана.
Как липа и дуб, мы верны и горды,
Мы тем и горды, что дубово тверды,
В стране дубов и лип едва ли
Потомков Брута вы встречали.
А если б – о, чудо! – родился наш Брут,
Так Цезаря для него не найдут.
И где нам Цезаря взять? Откуда?
Вот репа у нас – превосходное блюдо!
В Германии тридцать шесть владык
(Не правда ль, счет не столь велик!),
Звездой нагрудной каждый украшен,
Им воздух мартовских Ид не страшен.
Зовем их отцами, отчизной своей
Зовем страну, что с давних дней
Князьям отдана в родовое владенье.
Сосиски с капустой для нас объеденье!
Когда наш отец на прогулку идет,
Мы шляпы снимаем – владыке почет!
Немца покорности учат с пеленок,
Это тебе не римский подонок!
* * *
Землю губит злой недуг.
Расцветет – и вянет вдруг
Все, что свежестью влекло,
Что прекрасно и светло.
Видно, стал над миром косным
Самый воздух смертоносным
От миазмов ядовитых
Предрассудков неизжитых.
Налетев слепою силой,
Розы женственности милой
От весны, тепла и света
Смерть уносит в день расцвета.
Гордо мчащийся герой
В спину поражен стрелой.
И, забрызганные ядом,
Лавры достаются гадам.
Чуть созревшему вчера –
Завтра гнить придет пора,
И, послав проклятье миру,
Гений разбивает лиру.
О, недаром от земли
Звезды держатся вдали,
Чтоб земное наше зло
Заразить их не могло.
Нет у мудрых звезд желанья
Разделить с людьми страданья,
Позабыть, как род людской,
Свет и счастье, жизнь, покой.
Нет желанья вязнуть в тине,
Погибать, как мы, в трясине
Или жить в помойной яме,
Полной смрадными червями.
Их приют в лазури тихой
Над земной неразберихой,
Над враждой, нуждой и смертью,
Над проклятой коловертью.
Сострадания полны,
Молча смотрят с вышины.
И слезинка золотая
Наземь падает, блистая.
1649–1793 – ???
Невежливей, чем британцы, едва ли
Цареубийцы на свете бывали.
Король их Карл, заточен в Уайтхолл,
Бессонную ночь перед казнью провел:
Глумясь, у ворот веселился народ,
И с грохотом строили эшафот.
Французы немногим учтивее были:
В простом фиакре Луи Капета
Они на плаху препроводили,
Хотя, по правилам этикета,
Даже и при такой развязке
Надо возить короля в коляске.
Еще было хуже Марии-Антуанетте:
Бедняжке совсем отказали в карете.
Ее в двуколке на эшафот
Повез не придворный, а санкюлот.
Дочь Габсбурга рассердилась немало
И толстую губку надменно поджала.
Французам и бриттам сердечность чужда.
Сердечен лишь немец во всем и всегда.
Он будет готов со слезами во взоре
Блюсти сердечность и в самом терроре.
А оскорбить монарха честь
Его не вынудит и месть,
Карета с гербом, с королевской короной,
Шестеркою кони под черной попоной,
Весь в трауре кучер, и плача притом,
Взмахнет он траурно-черным кнутом –
Так будет король наш на плаху доставлен
И всепокорнейше обезглавлен.
Невольничий корабль
1
Сам суперкарго мингер ван Кук
Сидит, погруженный в заботы.
Он калькулирует груз корабля
И проверяет расчеты.
«И гумми хорош, и перец хорош –
Всех бочек больше трех сотен.
И золото есть, и кость хороша,
И черный товар добротен.
Шестьсот чернокожих задаром я взял
На берегу Сенегала.
У них сухожилья – как толстый канат,
А мышцы – тверже металла.
В уплату пошло дрянное вино,
Стеклярус да сверток сатина.
Тут виды – процентов на восемьсот,
Хотя б умерла половина.
Да, если триста штук доживет
До гавани Рио-Жанейро,
По сотне дукатов за каждого мне
Заплатит Гонзалес Перейро».
Так предается мингер ван Кук
Мечтам, но в эту минуту
Заходит к нему корабельный хирург
Герр ван дер Смиссен в каюту.
Он сух, как палка. Малиновый нос
И три бородавки под глазом.
«Ну, эскулап мой! – кричит ван Кук, –
Не скучно ль моим черномазым?»
Доктор, отвесив поклон, говорит:
«Не скрою печальных известий.
Прошедшей ночью весьма возросла
Смертность среди этих бестий.
На круг умирало их по двое в день,
А нынче семеро пали –
Четыре женщины, трое мужчин.
Убыток проставлен в журнале.
Я трупы, конечно, осмотру подверг –
Ведь с этими шельмами горе:
Прикинется мертвым, да так и лежит
С расчетом, что вышвырнут в море.
Я цепи со всех покойников снял
И утром, поближе к восходу,
Велел, как мною заведено,
Дохлятину выкинуть в воду.
На них налетели, как мухи на мед,
Акулы – целая масса.
Я каждый день их снабжаю пайком
Из негритянского мяса.
С тех пор, как бухту покинули мы,
Они плывут подле борта.
Для этих каналий вонючий труп
Вкуснее всякого торта.
Занятно глядеть, с какой быстротой
Они учиняют расправу.
Та в ногу вцепится, та – в башку,
А этой лохмотья по нраву.
Нажравшись, они подплывают опять
И пялят в лицо мне глазищи,
Как будто хотят изъявить свой восторг
По поводу лакомой пищи».
Но тут ван Кук со вздохом сказал:
«Какие ж вы приняли меры?
Как нам убыток предотвратить
Иль снизить его размеры?»
И доктор ответил: «Свою беду
Накликали черные сами.
От их дыханья в трюме смердит
Хуже, чем в свалочной яме.
Но часть, безусловно, подохла с тоски –
Им нужен какой-нибудь роздых.
От скуки безделья лучший рецепт –
Музыка, танцы и воздух».
Ван Кук вскричал: «Дорогой эскулап!
Совет ваш стоит червонца.
В вас Аристотель воскрес, педагог
Великого македонца!
Клянусь, даже первый в Дельфте мудрец,
Сам президент комитета