Избранные переводы в двух томах. Том 1 — страница 18 из 50

Я рад ее вновь и вновь изучать,

И в том не вижу скуки.

Да только высохли ноги мои

От этакой науки.

* * *

Как медлит время, как ползет

Оно чудовищной улиткой!

А я лежу не шевелясь,

Терзаемый все той же пыткой.

Ни солнца, ни надежды луч

Не светит в этой темной келье,

И лишь в могилу, знаю сам,

Отправлюсь я на новоселье.

Быть может, умер я давно,

И лишь видения былого

Толпою пестрой по ночам

В мозгу моем проходят снова.

Иль для языческих богов,

Для призраков иного света

Ареной оргий гробовых

Стал череп мертвого поэта?

Из этих страшных, сладких снов,

Бегущих в буйной перекличке,

Поэта мертвая рука

Стихи слагает по привычке.

* * *

Цветы, что Матильда в лесу нарвала

И, улыбаясь, принесла,

Я с тайным ужасом, с тоскою

Молящей отстранил рукою.

Цветы мне говорят, дразня,

Что гроб раскрытый ждет меня,

Что, вырванный из жизни милой,

Я – труп, не принятый могилой.

Мне горек аромат лесной!

От этой красоты земной,

От мира, где радость, где солнце и розы,

Что мне осталось? – Только слезы.

Где счастья шумная пора?

Где танцы крыс в Grand Opйra?

Я слышу теперь, в гробовом молчанье,

Лишь крыс кладбищенских шуршанье.

О, запах роз! Он прошлых лет

Воспоминанья, как балет,

Как рой плясуний на подмостках

В коротких юбочках и в блестках,

Под звуки цитр и кастаньет

Выводит вновь из тьмы на свет.

Но здесь их песни, пляски, шутки

Так раздражающи, так жутки,

Цветов не надо. Мне тяжело

Внимать их рассказам о том, что прошло,

Звенящим рассказам веселого мая.

Я плачу, прошлое вспоминая,

* * *

В мозгу моем пляшут, бегут и шумят

Леса, холмы и долины.

Сквозь дикий сумбур я вдруг узнаю

Обрывок знакомой картины.

В воображенье встает городок,

Как видно, наш Годесберг древний.

Я вновь на скамье под липой густой

Сижу перед старой харчевней.

Так сухо во рту, будто солнце я съел,

Я жаждой смертельной измаян!

Вина мне! Из лучшей бочки вина!

Скорей наливайте, хозяин!

Течет, течет в мою душу вино,

Кипит, растекаясь по жилам,

И тушит попутно в гортани моей

Пожар, зажженный светилом.

Еще мне кружку! Я первую пил

Без должного восхищенья,

В какой-то рассеянности тупой.

Вино, я прошу прощенья!

Смотрел я на Драхенфельс, в блеске зари

Высокой романтики полный,

На отраженье руин крепостных,

Глядящихся в рейнские волны.

Я слушал, как пел виноградарь в саду

И зяблик – в кустах молочая.

Я пил без чувства и о вине

Не думал, вино поглощая.

Теперь же я, сунув нос в стакан,

Вино озираю сначала

И после уж пью. А могу и теперь,

Не глядя, хлебнуть как попало.

Но что за черт! Пока я пью,

Мне кажется, стал я двоиться,

Мне кажется, точно такой же, как я,

Пьянчуга напротив садится.

Он бледен и худ, ни кровинки в лице,

Он выглядит слабым и хворым,

И так раздражающе смотрит в глаза,

С насмешкой и горьким укором.

Чудак утверждает, что он – это я,

Что мы с ним одно и то же,

Один несчастный больной человек

В бреду, на горячечном ложе,

Что здесь не харчевня, не Годесберг,

А дальний Париж и больница...

Ты лжешь мне, бледная немочь, ты лжешь!

Не смей надо мною глумиться!

Смотри, я здоров и, как роза, румян,

Я так силен – просто чудо!

И если рассердишь меня, берегись!

Тебе придется худо!

«Дурак!» – вздохнул он, плечами пожав,

И это меня взорвало.

Откуда ты взялся, проклятый двойник?

Я начал дубасить нахала.

Но странно, свое второе «я»

Наотмашь я бью кулаками,

А шишки наставляю себе

И весь покрыт синяками.

От этой драки внутри у меня

Все пересохло снова.

Хочу вина попросить – не могу,

В губах застревает слово.

Я грохаюсь об пол и, словно сквозь сон,

Вдруг слышу: «Примочки к затылку

И снова микстуру – по ложке в час,

Пока не кончит бутылку».

* * *

В часах песочная струя

Иссякла понемногу.

Сударыня ангел, супруга моя,

То смерть меня гонит в дорогу.

Смерть из дому гонит меня, жена,

Тут не поможет сила.

Из тела душу гонит она,

Душа от страха застыла.

Не хочет блуждать неведомо где,

С уютным гнездом расставаться,

И мечется, как блоха в решете,

И молит: «Куда ж мне деваться?»

Увы, не поможешь слезой да мольбой,

Хоть плачь, хоть ломай себе руки!

Ни телу с душой, ни мужу с женой

Ничем не спастись от разлуки.

* * *

Цветами цвел мой путь весенний,

Но лень срывать их было мне.

Я мчался, в жажде впечатлений,

На быстроногом скакуне.

Теперь, уже у смерти в лапах,

Бессильный, скрюченный, больной,

Я слышу вновь дразнящий запах

Цветов, не сорванных весной.

Из них одна мне, с юной силой,

Желтофиоль волнует кровь.

Как мог я сумасбродки милой

Отвергнуть пылкую любовь!

Но поздно! Пусть поглотит Лета

Бесплодных сожалений гнет

И в сердце вздорное поэта

Забвенье сладкое прольет.

* * *

Завидовать жизни любимцев судьбы

Смешно мне, но я поневоле

Завидовать их смерти стал –

Кончине без муки, без боли.

В роскошных одеждах, с венком на челе,

В разгаре веселого пира,

Внезапно скошенные серпом,

Они уходят из мира.

И, в праздничном платье, в убранстве из роз,

До старости бодры и юны,

С улыбкой покидают жизнь

Все фавориты Фортуны.

Сухотка их не извела,

У мертвых приличная мина.

Достойно вводит их в свой круг

Царевна Прозерпина.

Завидный жребий! А я семь лет,

С недугом тяжким в теле,

Терзаюсь – и не могу умереть,

И корчусь в моей постели.

О господи, пошли мне смерть,

Внемли моим рыданьям!

Ты сам ведь знаешь, у меня

Таланта нет к страданьям.

Прости, но твоя нелогичность, господь,

Приводит в изумленье.

Ты создал поэта-весельчака

И портишь ему настроенье!

От боли веселый мой нрав зачах,

Ведь я уже меланхолик!

Кончай эти шутки, не то из меня

Получится католик!

Тогда я вой подниму до небес

По обычаю добрых папистов.

Не допусти, чтоб так погиб

Умнейший из юмористов!

* * *

Мой день был ясен, ночь моя светла,

Всегда венчал народ мой похвалами

Мои стихи. В сердцах рождая пламя,

Огнем веселья песнь моя текла.

Цветет мой август, осень не пришла,

Но жатву снял я, – хлеб лежит скирдами.

И что ж? Покинуть мир с его дарами,

Покинуть все, чем эта жизнь мила!

Рука дрожит. Ей лира изменила.

Ей не поднять бокала золотого,

Откуда прежде пил я своевольно.

О, как страшна, как мерзостна могила!

Как сладостен уют гнезда земного!

И как расстаться горестно и больно!

Enfant perdu [1]

Как часовой, на рубеже Свободы

Лицом к врагу стоял я тридцать лет.

Я знал, что здесь мои промчатся годы,

И я не ждал ни славы, ни побед.

Пока друзья храпели беззаботно,

Я бодрствовал, глаза вперив во мрак.

(В иные дни прилег бы сам охотно,

Но спать не мог под храп лихих вояк.)

Порой от страха сердце холодело

(Ничто не страшно только дураку!) –

Для бодрости высвистывал я смело

Сатиры злой звенящую строку.

Ружье в руке, всегда на страже ухо –

Кто б ни был враг, ему один конец!

Вогнал я многим в мерзостное брюхо

Мой раскаленный, мстительный свинец.

Но что таить! И враг стрелял порою

Без промаха – забыл я ранам счет.

Теперь – увы! я все равно не скрою –

Слабеет тело, кровь моя течет...

Свободен пост! Мое слабеет тело...

Один упал – идут другие вслед.

Я не сдаюсь! Мое оружье цело!

Но в этом сердце крови больше нет.

Германия. Зимняя сказка

Предисловие

Я написал эту поэму в январе месяце нынешнего года, и вольный воздух Парижа, просквозивший мои стихи, чрезмерно заострил многие строфы. Я не преминул немедленно смягчить и вырезать все несовместимое с немецким климатом. Тем не менее, когда в марте месяце рукопись была отослана в Гамбург моему издателю, последний поставил мне на вид некоторые сомнительные места. Я должен был еще раз предаться роковому занятию – переделке рукописи, и тогда-то серьезные тона померкли или были заглушены веселыми бубенцами юмора. В злобном нетерпении я снова сорвал с некоторых голых мыслей фиговые листочки и, может быть, ранил иные чопорно-неприступные уши. Я очень сожалею об этом, но меня утешает сознание, что и более великие писатели повинны в подобных преступлениях. Я не имею в виду Аристофана, так как последний был слепым язычником, и его афинская публика, хотя и получила классическое образование, мало считалась с моралью. Уже скорее я мог бы сослаться на Сервантеса и Мольера: первый писал для высокой знати обеих Кастилий, а второй – для великого короля и великого версальского Двора! Ах, я забываю, что мы живем в крайне буржуазное время, и с сожалением предвижу, что многие дочери образованных сословий, населяющих берега Шпрее, а то и Альстера, сморщат по адресу моих бедных стихов свои более или менее горбатые носики. Но с еще большим прискорбием я предвижу галдеж фарисеев национализма, которые разделяют антипатии правительства, пользуются любовью и уважением цензуры и задают тон в газетах, когда дело идет о нападении на иных врагов, являющихся одновременно врагами их высочайших повелителей. Наше сердце достаточно вооружено против негодования этих доблестных лакеев в черно-красно-золотых ливреях. Я уже слышу их пропитые голоса: «Ты оскорбляешь даже наши цвета, предатель отечества, французофил, ты хочешь отдать французам свободный Рейн!»