Но розно слышались в том ропоте глубоком –
Так две струи, скрестясь, текут одним потоком.
И первый был от волн – гимн славы, песнь хвалы,
И пели эту песнь шумящие валы.
Другой был от земли – глухая песнь печали,
И в нем людские все наречия звучали.
И каждый человек, и каждый в море вал
Неповторимый звук в великий хор вплетал.
Тот гимн, бушующим рожденный океаном,
Дышал и радостью, и миром несказанным.
Как струны арф твоих, ликующий Сион,
Восторженной хвалой творенье славил он.
Пред ликом божиим, в дыханье буйном шквала,
Пучина грозная все громче ликовала,
Не молкло пенье волн – лишь падала одна,
Подхватывая песнь, другая шла волна.
Но вдруг, как ярый лев при виде Даниила,
Свой неуемный рык пучина прекратила,
И, глядя на закат, узрел я над водой
Десницу божию на гриве золотой.
И в голосе другом – как визг железа ржавый,
Вплетался он в аккорд фанфары величавой;
Так конь в испуге ржет, так стонут и скрипят,
Впуская грешников, затворы адских врат;
Так медную струну пилит смычок железный –
Проклятье таинствам, последний крик над бездной,
Как вызов, брошенный велениям судьбы,
Брань, богохульства, плач, угрозы и мольбы,
Все в общий гул слилось – так птиц полночных стая
Шумит, над сонною долиной пролетая.
Но что же было то? Мне не забыть вовек:
То плакала Земля и плакал Человек.
Два этих голоса, два непостижных зова
То умолкали вдруг, то возникали снова.
«Природа!» – рокотал один сквозь бездну лет,
И «Человечество!» – гремел другой в ответ.
И я задумался. Мой дух на той вершине
Обрел крыла, каких не обретал доныне.
Еще подобный свет не озарял мой путь.
И долго думал я, пытаясь заглянуть
В ту бездну, что внизу, под зыбью волн таилась,
И в бездну, что во тьме души моей раскрылась.
Я вопрошал себя о смысле бытия,
О цели и пути всего, что вижу я,
О будущем души, о благе жизни бренной.
И я постичь хотел, зачем творец вселенной
Так нераздельно слил, отняв у нас покой,
Природы вечный гимн и вопль души людской.
Эжезипп Моро
1810-1838
Жану-парижанину
Импровизация во время представления
«Дон-Жуана» Моцарта
О парижанин Жан! На своего патрона,
Красуясь в ложе, ты взираешь благосклонно:
Рукоплескать ему ты можешь – это так,
Но подражать – едва ль, понять его – никак!
Ты руки утомил, фехтуя на рапирах;
Твой пистолет прошиб три сотни кукол в тирах;
Играя тросточкой, ты сбил ребенка с ног;
Заплакать он посмел – негоднику пинок!
Ты, женщину раздев и брызгая слюною,
Бормочешь: «Дон-Жуан доволен был бы мною».
О, наглость!.. Дон-Жуан? Нет, ты не Дон-Жуан!
Он знал в любви огонь, он был в любви титан.
Он – проклятый гигант, ты – карлик, хоть пролаза:
Он из геенны был, а ты – из Понтуаза;
Он пел, он бунтовал, а ты – фигляр и враль.
Стихом тебя давить – и то бумаги жаль!..
Великий птицелов, перехитрив Севилью,
Пленил Эльвиру он, Ленору, Инезилью,
Вечерних мотыльков, чья родина – Мадрид,
Чью прелесть поцелуй убьет иль опалит,
Чьей золотой пыльцой, летящей с тонких крылий,
Могли б озолотить соборы двух Кастилий.
Влюбленный в ангела, прекрасного, как день,
По хрупкой лестнице, ловя за тенью тень,
От неба к небу он по радужным ступеням
Марии мог достичь и пасть к ее коленям,
И, даже с громом в бой вступая, как с людьми,
Он старому брюзге сказал бы: «Не греми!»
А твой привычный путь – по желобу, с веревкой,
За дочкой дворника, за кухонной плутовкой;
Дуэнья, что глядит в глаза твои с мольбой
Близ жертвы, чья краса растоптана тобой,
Не мнет молитвенник смятенною рукою:
Лохмотья – плащ ее, зовется нищетою,
А птицу, что в силки обманом ты завлек,
Манит не песнь твоя, а только кошелек.
В тебе ни капли нет той крови, что пылала
От взгляда женщины под солнцем Эскурьяла,
Той крови пламенной, что Сида создала
И, даже оскудев, Жуана дать могла!
Да, пьян от голода, храпя на дне канавы,
Народ способен вдруг восстать для бурной славы
И на бодливого бурбонского быка
Обрушить бешенство победного клинка!
Но ты... шуми, и пей, и буйствуй в лупанаре,
И похоть разжигай огнем продажной твари,
Позорь мужей, буянь средь мирных горожан,
Играй, блуди – ты все ж обыкновенный Жан!
О, если бы плебей, расстрелянный тобою,
Во мраморе воскрес над гранью гробовою
И с боем полночи, покинув пьедестал,
Когда померкнул газ и мертвый мрак настал,
В угрюмое кафе, что ты почтил визитом,
Направил грузный шаг, гудя по гулким плитам, -
На подлом лбу твоем напечатлеть позор, -
Не в кровь бы обмакнул перчатку командор,
Но, каменной рукой отшлепав щеки мрази
Оставил бы на них клеймо из черной грязи,
И голос громовой вещал бы грозный стих:
«Геенны нет тебе, виновник бед моих!
Живи в презрении – господь не беспощаден!
Он предназначил гром не для презренных гадин.
Нежившим стариком ты сброшен будешь в ад,
И со свету тебя спихнут ногою в зад!..»
Теофиль Готье
1811–1872
Дрозд
В лесу поет и свищет птица –
Фрак черен, башмачки желты.
На ветках иней серебрится,
Но не спугнет ее мечты.
То дрозд, веселый пустомеля.
Он, не спросясь календаря,
Встречает песенкой апреля
Скупое солнце января.
Пусть Арв желтеет в синей Роне,
И дождь, и стужа до костей,
И в блекло-голубом салоне
Камин приветствует гостей;
Пусть в мантиях из горностая,
Как судьи, горы и холмы
Глядят, параграф обсуждая
О беззакониях зимы, –
Он чистит перышки, он скачет,
Свистит, не ведая забот.
Хоть ветер воет, небо плачет,
Он знает, что и май придет.
Зовет зарю вставать с постели,
Ворчит, что ленится она.
Найдет подснежник в зимней прели
И спросит: ну, а где ж весна?
Он смотрит в мрак и лучезарный
Восход предчувствует за ним.
Так в храме за стеной алтарной
Провидит бога пилигрим.
Его инстинкт не промахнется,
Он чует истину всегда,
И глуп, скажу я, кто смеется
Над философией дрозда.
Уютный вечер
Зима собачья – снег и лужи!
Все кучера дрожат от стужи.
Дал бог нам день!
Не лучше ль стул к огню придвинуть,
В камин побольше дров подкинуть –
И царствуй, лень!
В углу тахта зовет к уюту,
Манит припасть хоть на минуту
К ее груди
И, как подруга в миг разлуки,
Твердит, протягивая руки:
«Не уходи!»
Как тело нимфы, розоватый
Колпак с бахромкой, чуть примятой,
Скосился вбок
Над белым шаром лампы медной,
И лампа круг бросает бледный
На потолок.
В тиши лишь маятник неспящий
Стучит, качая диск блестящий,
Да, словно зверь,
Завоет ветер, и дозором
Пройдет по темным коридорам,
И рвется в дверь.
Я зван в посольство, но пойду ли?
Вон свесил рукава на стуле
Мой черный фрак.
Пластрон в торжественности бальной
Мерцает белизной крахмальной
Сквозь полумрак.
Ботинки узкого фасона
Зевают, щурясь полусонно
На блеск огня,
И гладки, без единой складки,
Лоснятся лайкою перчатки
И ждут меня.
Однако время! О, мученье:
Глазеть, вливаясь в их теченье,
На строй карет
С гербами выскочек безродных,
На прелести красоток модных,
Везомых в свет;
У двери став с любезной миной,
Следить за хлынувшей лавиной
Дельцов, вельмож,
Девиц, кокоток именитых
В корсажах, на груди открытых,
И в платьях клеш, –
Прыщавых спин, покрытых газом,
Бесцветных глаз, где дремлет разум,
Не вспыхнет смех, –
Персон, известных всей Европе,
Безликих лиц в калейдоскопе,
Кружащем всех.
А там стоят богачки-вдовы,
Глядят, как ястреба иль совы,
Тебе в лицо!
Шепнешь ли ей, хотя б украдкой,
В ушко под непослушной прядкой
Одно словцо?
Нет, не пойду – что толку в этом?
Пошлю записку ей с букетом,
И уж тогда
Я гнев ее обезоружу.
Она, клянусь, и в дождь и в стужу
Придет сюда.
Со мной здесь Гейне, Тэн, Гонкуры,
Не могут снег и сумрак хмурый
Проникнуть в дом.
А вечер быстро пронесется,
И на подушке мысль прервется
И станет сном.
Шарль Бодлер
1821–1867
Альбатрос
Временами хандра заедает матросов,
И они ради праздной забавы тогда
Ловят птиц Океана, больших альбатросов,
Провожающих в бурной дороге суда.
Грубо кинут на палубу, жертва насилья,
Опозоренный царь высоты голубой,
Опустив исполинские белые крылья,
Он, как весла, их тяжко влачит за собой.
Лишь недавно прекрасный, взвивавшийся к тучам,
Стал таким он бессильным, нелепым, смешным!
Тот дымит ему в клюв табачищем вонючим,
Тот, глумясь, ковыляет вприпрыжку за ним.
Так, поэт, ты паришь под грозой, в урагане,
Недоступный для стрел, непокорный судьбе,
Но ходить по земле среди свиста и брани
Исполинские крылья мешают тебе.
Маяки
Рубенс, море забвенья, бродилище плоти,
Лени сад, где в безлюбых сплетениях тел,
Как воде в половодье, как бурям в полете,