Избранные письма. 1854-1891 — страница 100 из 106

Теперь – 2) Вы пишете, что подозреваете и Страхова, и Соловьева в «зависти». Избави Боже Вас это думать, особенно про Влад<имира> Соловьева. В Соловьева как в человека я влюблен (хотя ужасно недоволен им за его наверно лживый переход на сторону прогрессистов и Европы). И он – я имею этому доказательства – меня очень любит лично; у нас были особого рода условия для личного сближения, между прочим, мое короткое знакомство с человеком, к которому он давно привязан. Я не могу сверх того вообразить даже, чтобы человек, который во всех отношениях выше меня, стал бы мне завидовать! В чем же? Помилуйте! Не в успехе ли?! Я, конечно, с другой стороны, не могу не считать себя правее его в моих воззрениях на веру, жизнь России и т. д. Иначе зачем бы я писал (не видя вдобавок даже и тени справедливости к себе со стороны серьезной критики)? Но ведь правильность и правда взгляда не значит еще превосходство таланта и познаний? Эти последние на его стороне, бесспорно. Чему же завидовать! Дарований и знания у меня меньше (разве он этого не знает?), годов гораздо больше, т. е. силы и охоты к борьбе гораздо меньше, а успеха, популярности, даже простой известности – очень мало. А не писал он обо мне (т. е. он не раз и с большой похвалой упоминал обо мне, но всегда мимоходом, а не специально) по двум главным причинам: во-первых, по разным случайностям (fatum!)[131], вроде хоть Вашей же (начали статью и бросили), женитьба, экзамены и т. д. Разве не fatum? А во-вторых, именно потому сам признавался, что мягко писать против большинства моих идей ему трудно; начал прошлого года специальную статью, но бросил, побоялся оскорбить человека, резко разбирая писателя. <…>

4) Вы желаете, чтобы я Вам побольше написал о Страхове. Простите, не хочется! Я всегда имел к нему какое-то «физиологическое» отвращение, и очень может быть, что и у него ко мне такое же чувство. Но разница в том, что я всегда старался быть к нему справедливым (т. е. к сочинениям его) и пользовался всяким поводом, чтобы помянуть его добром в печати: советовал молодым людям читать его, дарил им даже его книги, а он ото всего подобного по отношению ко мне всегда уклонялся, и примеров этой его недобросовестности я могу при свидании (о котором мечтаю!) рассказать Вам много. Но и в нем зависти собственно ничуть не подозреваю. Хотя его-то, с его тягучестью и неясностью идеалов, я уже никак не намерен считать выше себя (подобно тому, т. е., как считаю Владимира Соловьева, несмотря на его заблуждения и прогрессивное иезуитство), ибо доказателен ли я или нет, не знаю, но знаю, что всякий умный человек поймет, чего я хочу, а из Страхова никто ничего положительного не извлечет, у него все только тонкая и верная критика да разные «уклонения», «умалчивания», «нерешительность» и «притворство». Но ведь из того, что я считаю его по всем пунктам (за исключением двух: систематической учености и умения философски излагать) ниже себя, не следует, что и он в этом со мной согласен. Я думаю, наоборот, он себя считает гораздо выше, иначе он писал бы обо мне давно. У него есть три кумира: Аполл<он> Григорьев, Данилевский и Лев Толстой. Об них он писал давно, много и настойчиво, о двух первых даже он один, и писал постоянно и весьма мужественно. И даже нельзя сказать, что он критиковал их: он только излагал и прославлял их. Их он считает выше себя и честно исполняет против них свой литературный долг. И в этом он может даже служить примером другим. Владимир Соловьев правду говорит, что характер его очень непонятный и сложный: и добросовестен, и фальшив и т. д. <…>

Вл<адимир> Соловьев о Достоевском в частном письме.

Лет 6 тому назад Соловьев, почти тотчас же вслед за произнесением где-то трех речей в пользу Достоевского (где, между прочим, он возражал и мне на мою критику пушкинской речи Достоевского и утверждал, что христианство Достоевского было настоящее святоотеческое), написал мне письмо, в котором есть следующее, весьма злое, место о том же самом Федоре Михайловиче: «Достоевский горячо верил в существование религии и нередко рассматривал ее в подзорную трубу как отдаленный предмет, но стать на действительно религиозную почву никогда не умел».

По-моему, это злая и печальная правда!

Ведь я, признаюсь, хотя и не совсем на стороне «Инквизитора», но, уж конечно, и не на стороне того безжизненно-всепрощающего Христа, которого сочинил сам Достоевский. И то и другое – крайность. А евангельская и святоотеческая истина в середине. Я спрашивал у монахов, и они подтвердили мое мнение. Действительные инквизиторы в Бога и Христа веровали, конечно, посильнее самого Федора Михайловича. Иван Карамазов, устами которого Федор Михайлович хочет унизить католичество, совершенно не прав.

Инквизиторы, благодаря общей жестокости века, впадали в ужасные и бесполезные крайности, но крайности религиозного фанатизма объяснять безверием – это уж слишком оригинальное «празднословие». Если христианство – учение божественное, то оно должно быть в одно и то же время и в высшей степени идеально, и в высшей степени практично. Оно таково и есть в форме старого церковного учения (одинакового с этой стороны и на Востоке, и на Западе). А какая же может быть практичность с людьми (даже и хорошими) без некоторой доли страха? «Начало премудрости (духовной) есть страх Божий; плод же его любы».

Все прибавки к вере и все «исправления» XIX века никуда не годятся, и наши русские и тем более, ибо они даже и не самобытны; я могу привести цитаты из Ж. Занда и других французских авторов, в которых раньше Достоевского говорится о «любви» и против суровости католичества. Старо и ошибочно. Разница между православием и католичеством велика со стороны догмата, канонических отношений, обрядности и со стороны истории развития их, но со стороны церковно-нравственного духа различия очень мало, различие главное здесь в том, что там все ясно, закончено, выработано до сухости, а у нас недосказано, недоделано, уклончиво…

Но это относится не к сущности нравственного учения, а к истории и темпераменту тех наций, которые являются носительницами того и другого течения.

3) Насчет Ваших книг1. За присылку их очень Вам признателен; брошюры все прочел с величайшим удовольствием, и это чтение усилило во мне еще большее желание видеть Вас. Вы уже тем подкупили меня еще и раньше, что имели неслыханную у нас смелость впервые с 40-х годов заговорить неблагоприятно о Гоголе. Это большая смелость и великая заслуга. Сочинения последнего его периода, т. е. самые знаменитые, очень обманчивы и вредны; я тоже писал об этом кое-где мимоходом, но я стар, а Вы молоды. Честь и слава Вам за это! За большую книгу «О понимании» еще не принимался. Боюсь немножко, ибо, хотя я не лишен вполне способности понимать отвлеченности, но очень скоро устаю от той насильственной и чужой последовательности и непрерывности, в которую втягивает меня всякий философ. Большею частию по философским книгам только «порхаю» с какой-нибудь своей затаенной «тенденцией», ищу – и порхаю, не как бабочка, конечно (ибо это для 60-летнего старика было бы слишком «грациозно»), ну, а как какая-нибудь шершавая пчела (трутень?).

4) Что Вы нашли «благообразного» в наружности Ник<олая> Ник<олаевича> Страхова? Не понимаю!

Вот наружность Соловьева – идеальна, изящна и в высшей степени оригинальна.

А Страхов? Не понимаю!

De gustibus non est disputandum![132]

Впрочем, я пристрастен: у Соловьева мне и слабости, и пороки нравятся, а у Страхова я и самое хорошее признаю… конечно, признаю, но – прости мне Господи – скрепя сердце!

Когда дело идет о Соловьеве, мне надо молиться так: «Боже! Прости и охлади во мне мое пристрастие!» А когда о Страхове, то иначе: «Боже! Прости и уменьши мое отвращение!»

И то и другое – грех; христианство – царский путь, средний! <…>


Впервые опубликовано в журнале: «Русский вестник». 1903, май. С. 155–167.

1Насчет Ваших книг. – К этому времени В. В. Розанов написал большую книгу «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания» (1886), а также статьи «Место христианства в истории» («Русский вестник». 1890, январь) и «Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского» («Русский вестник». 1891. Кн. 1–4).

238. В. В. Розанову

13 июня 1891 г., Оптина Пустынь

<…> Неприятно мне было только то, что Вы говорите против материальных чудес. Какое же без них христианство? Зачем до конца полагаться на нашу логику. Credo quia absurdum[133]. Я же прибавлю: и на других, и на самом себе видел вещественные чудеса. Если увидимся – расскажу. И зачем это все понимать? И так уж мы стали в XIX веке понимать или, вернее, знать слишком много. Дай Бог, чтобы в XX веке более глубокое понимание некоторых привело к ослаблению знания у большинства (рациональный, развивающий обскурантизм). Впрочем, насчет чудес следует Вашу терминологию употребить обратно: о чудесах полезно знать (факты), но понимать их – избави нас Боже!

Поймите, прошу Вас, разницу: русское царство, населенное православными немцами, православными поляками и даже отчасти православными евреями, при численном преобладании православных русских, и русское царство, состоявшее, сверх коренных русских, из множества обруселых протестантов, обруселых католиков, обруселых татар и евреев. Первое – созидание, второе – разрушение. А этой простой и ужасной вещи до сих пор никто ясно не понимает… Мне же, наконец, надоело быть гласом вопиющего в пустыне! И если Россия осуждена после короткой и слабой реакции вернуться на путь саморазрушения, что «сотворит» один и одинокий пророк? Лучше о своей душе побольше думать, что я с помощью Бога и старца и стараюсь делать… Моя душа без меня в ад попадет, а Россия как обходилась без моего влияния до сих пор, так и впредь обойдется. Пусть гипотеза моя есть научное открытие, и даже великое, но из этого еще не следует, что практическая политика в XX веке пойдет сообразно этому закону моему. Общественные организмы (особенно западные), вероятно, не в силах будут вынести ни расслоения, ни глубокой мистики духовного единства, ни тех хронических жестокостей, без которых нельзя ничего из человеческого материала надолго построить. Вот разве союз социализма («грядущее рабство», по мнению либерала Спенсера) с русским самодержавием и пламенной мистикой (которой философия будет служить, как собака) – это еще возможно, но уж жутко же будет многим. И Великому Инквизитору позволительно будет, вставши из гроба, показать тогда язык Фед