Избранные письма. 1854-1891 — страница 102 из 106

1, чем в ясных самому человеку его внутренних перерождениях. Думаю, впрочем, что в основе всего лежат, с одной стороны, уже и тогда, в 1870–71 году: давняя (с 1861–62 года) философская ненависть к формам и духу новейшей европейской жизни (Петербург, литературная пошлость, железные дороги, пиджаки и цилиндры, рационализм и т. п.), а с другой – эстетическая и детская какая-то приверженность к внешним формам православия; прибавьте к этому сильный и неожиданный толчок сердечных глубочайших потрясений (слыхали Вы французскую поговорку Cherchez la femme! т. е. во всяком серьезном деле жизни «ищите женщину»); и, наконец, внешнюю случайность опаснейшей и неожиданной болезни (в 1871 году) и ужас умереть в ту минуту, когда только что были задуманы и не написаны еще и гипотеза триединого процесса, и «Одиссей Полихрониадес» (лучшее, по мнению многих, художественное произведение мое), и, наконец, не были еще высказаны о «юго-славянах» все те обличения в европеизме и безверии, которые я сам признаю решительно исторической заслугой моей (сам Катков этой опасности не понимал или не хотел на нее указать по свойственному ему оппортунизму и хитрости)… Одним словом, все главное мною сделано после 1872–73, т. е. после поездки на Афон и после страстного обращения к личному православию… Личная вера почему-то вдруг докончила в 40 лет и политическое, и художественное воспитание мое. Это и до сих пор удивляет меня и остается для меня таинственным и непонятным. Но в лето 1871 года, когда консулом в Салониках, лежа на диване в страхе неожиданной смерти (от сильнейшего приступа холеры), я смотрел на образ Божией Матери (только что привезенный мне монахом с Афона), я ничего этого предвидеть еще не мог, и все литературные планы мои были даже очень смутны. Я думал в ту минуту даже не о спасении души (ибо вера в Личного Бога давно далась мне гораздо легче, чем вера в мое собственное личное бессмертие); я, обыкновенно вовсе не боязливый, пришел в ужас просто от мысли о телесной смерти и, будучи уже заранее подготовлен (как я уже сказал) целым рядом других психологических превращений, симпатий и отвращений, я вдруг, в одну минуту, поверил в существование и в могущество этой Божией Матери, поверил так ощутительно и твердо, как если б видел перед собою живую, знакомую, действительную женщину, очень добрую и очень могущественную, и воскликнул: «Матерь Божия! Рано! Рано умирать мне!.. Я еще ничего не сделал достойного моих способностей и вел в высшей степени развратную, утонченно грешную жизнь! Подыми меня с этого одра смерти. Я поеду на Афон, поклонюсь старцам, чтобы они обратили меня в простого и настоящего православного, верующего и в среду, и в пятницу, и в чудеса, и даже постригусь в монахи…»

Через 2 часа я был здоров, все прошло еще прежде, чем явился доктор, через три дня я был на Афоне, постригаться немедленно меня отговорили старцы, но православным я стал очень скоро под их руководством… К русской и эстетической любви моей к Церкви надо прибавить еще то, чего недоставало для исповедания даже «середы и пятницы»: страха греха, страха наказания, страха Божия, страха духовного. Для достижения этого страха духовного нужно было моей гордости пережить всего только 2 часа физического (и обидного) ужаса. Я смирился после этого и понял сразу ту высшую телеологию случайностей, о которой говорил. Физический страх прошел, а духовный остался. И с тех пор я от веры и страха Господня отказаться уже не могу, если бы даже и хотел… Религия не всегда утешение, во многих случаях она тяжелое иго, но кто истинно уверовал, тот с этим игом уже ни за что не расстанется! И всякое сомнение, всякое невыгодное для религии философствование он будет с ненавистью и презрением легко от себя отгонять, как отгоняют несносную муху… <…>

Об отце Амвросии позвольте тоже отложить подробную беседу. Скажу только следующее: святость, признаваемая Церковью, может быть благодатью Божией усвоена людям самых несходных натур и самых разнородных умов. О. Амвросий по натуре и по уму склада более практического, чем созерцательного. «Практического», разумеется, не в каком-нибудь мелком смысле, а в самом высоком и широком. В том смысле, например, в каком и евангельское учение можно назвать в высшей степени практическим. И любовь, и жестокие угрозы, и высшие идеалы отречения, и снисхождение к кающимся грешникам. Прибавлю еще: он скорее весел и шутлив, чем угрюм и серьезен, весьма тверд и строг иногда, но чрезвычайно благотворителен, жалостив и добр…

Теорий моих и вообще «наших идей», как Вы говорите, он не знает и вообще давно не имеет ни времени, ни сил читать. Но эпоху и людей он понимает превосходно, и психологический опыт его изумительный. Иногда, впрочем, приказывает себе вслух читать некоторые рекомендованные ему небольшие статьи. Так, мою статью в «Гражданине» о связи сословных реформ Толстого и Пазухина – с замедлением прихода антихриста он велел прочитать себе 2 раза и чрезвычайно одобрил. Он «равенства и свободы» не любит, как и все духовные люди. <…>

После 20-го августа уезжаю в Троицкий Посад. Вероятно, останусь там, если только увижу, что могу там по-своему навеки устроиться. Если же нет, то скоро вернусь. Вы из какого-то доброго и поэтического (видно) чувства жалеете, что я оставляю Оптину, а старец настойчиво уже с весны побуждает меня к этому переселению ввиду близости (там) именно той самой хирургической помощи, к которой и Вы мне советуете прибегнуть. От. Амвросий говорит: «Не должен христианин напрашиваться на слишком жестокую смерть. Лечиться – смирение». И даже торопит отъездку, пока не холодно. Может быть, у него есть и другие обо мне соображения, о которых он умалчивает.

Ischuria значит полное и решительное задержание мочи. Неправильное, трудное испускание называется disuria. Disuria пренебреженная ведет к ischuria. Ischuria, если не прекратится никаким средством, влечет за собой скорую и крайне мучительную смерть или от разрыва мочевого пузыря, излияния мочи в полость живота и острого, в высшей степени болезненного воспаления брюшины (peritonitis acutissima); или от заражения крови обратно всасывающеюся мочою (uremia), при этом бред, иногда бешеный, и т. д.

Вот почему о. Амвросий и желает, чтобы я был ближе к хорошим хирургам. А если бы он сказал: «Не ездите и готовьтесь здесь умирать» (как он иным и говорит иногда), то я, конечно, остался бы.

Впрочем, не надо старческую заповедь принимать всегда в прямом и чисто практическом смысле, что «вот все у Троицы еще лучше будет». Вовсе нет; может случиться в «земном» смысле и хуже, но важны благословение в «загробном» отношении, в смысле «трансцендентного эгоизма». <…>


Впервые опубликовано в журнале: «Русский вестник». 1903, июнь. С. 415–426.

1Телеология — исследование конечных целей существования мира.

241. В. В. Розанову

3 сентября 1891 г., Троицкий Посад

Дорогой и многоуважаемый Василий Васильевич. Наконец я кое-как добрался до Троицы-Сергиева и остаюсь здесь, по крайней мере до лета, а вернее, что навсегда. Пока совершенно одинок, не выхожу из номера по слабости и скучаю по Оптиной. В Москве пробыл всего двое суток; были у меня Говоруха-Отрок, Грингмут, Александров и другие. Говорили о Вас – и здесь я воочию увидал всю ту пользу, которую Вы мне сделали даже и маленькой статьей в «Московских ведомостях». Я это предвидел, но в Москве убедился уже вполне.

Весьма было бы приятно получить от Вас весточку.

Адрес: в Новой Лаврской гостинице № 24.

Ваш К. Леонтьев


Впервые опубликовано в журнале: «Русский вестник». 1903, июнь. С. 426, 427.

242. И. И. Фуделю

5 сентября 1891 г., Троицкий Посад

(Секретно)

Помните, дорогой и милый мой от. Иосиф, я говорил Вам о моих роковых десятилетиях? В 1841 отдан в 1-й раз в училище; в 50–51-м пять-шесть очень важных и тяжелых переломов[134]; в 1861 женюсь, испытываю первую жестокую неудачу на литературном пути; в 60-м, начале 1861 решаюсь оставить практическую медицину и задумываю ехать в Турцию; в 71-м году на Афон, вступаю навеки в духовную связь с монашеством, начинаю думать об отставке и возвращении на родину, здоровье мое, дотоле хорошее, решительно расстраивается, в семейных делах тоже резкий перелом (я не развелся, например, с женой только потому, что боялся лишить ее прав на пенсию. Забота о куске хлеба этой доброй и когда-то столь дорогой мне женщины заставила отказаться от полной свободы, на которую, заметьте, даже и от. Иероним меня благословлял, и нынешний посланник в Афинах Ону, в то время 1-й драгоман посольства в Константинополе и мой личный друг, брался выхлопотать мне без труда развод у Вселенского Патриарха). В конце 1880-го (в конце декабря) вступаю цензором опять на службу в Москве. В 1880 же привозят жену из Крыма, совершенно помешанную и в ужасном виде! В 1880-м же и 1881 начинается первое улучшение моих литературных дел (передовые статьи «Варшавского дневника» и т. д.). В домашних и сердечных делах тоже очень важные перемены и новости (помимо отношений к жене, которая с этих же самых пор могла быть только предметом страдания и живым укором за мою прежнюю в высшей степени нехристианскую жизнь и т. д.).

Теперь 1891-й. И что же? Опять несколько поворотных пунктов разом. Во-первых, 18 августа совершилось надо мною то, о чем я Вам говорил; с семьей я во всяком месте решился жить врозь; 16 августа появилась та статья Розанова1, которая Вас так утешила (она и меня до того успокоила, что московские друзья, не зная другой причины (той!), заключили во мне что-то особенно благодушное и приписали все этой статье. Кстати сказать, Юр<ий> Николаев сознался Александрову, что после статьи Розанова будет смелее обо мне писать, тоже перелом); а 25-го августа я уехал из Оптиной с тем, чтобы поселиться здесь навсегда, если возможно. Больше мне в жизни, конечно, нечего ждать, и я молюсь лишь о христианской безболезненной кончине живота и о том, чтобы «прочее время скончати в мире и глубочайшем покаянии».