Избранные письма. 1854-1891 — страница 52 из 106

Конечно, Жозеф де Местр1 прав, говоря, что нередко «величайшие человеческие несправедливости суть не что иное, как выражение справедливого гнева Божия». И разумеется, если бы не вера в загробную жизнь, если бы не «страх Божий», не страх загробного расчета, то кто же бы велел при этих условиях продолжать это существование? Я решительно не в силах осуждать тех, кто, не имея положительной религии, употребляет свободу воли своей на то, чтобы покончить полегче с собой, не дожидаясь еще «увенчания» прелестной земной жизни жестокой агонией от воспаления брюшины или задержания мочи… Я жалею этих людей, как христианин, но только в том смысле, что не знаю, как их за это будет судить Бог, но с точки зрения той «рациональной» и «утилитарной» морали, на которой так глупо еще стоят многие современники наши, я вполне их понимаю, в иные минуты не только умом, но и сердцем. Уже не для пользы же ближних жить? Жить и не умирать своевольно для искупления, для загробного венца терпения, для большего очищения души перед невольной и, может быть, более тяжкой смертью, чем своевольная (яды есть такие хорошие, тонкие, а болезни есть такие подлые и обидные!), жить, наконец, просто по малодушию, по животной привычке – это еще все туда-сюда. Но для пользы других! Какая гордая и жалкая иллюзия! Кто верит в себя, в свое влияние, кто имеет большой успех в делах, тому еще простительно иметь эту иллюзию. Она понятна, она питается успехом… А мне? <…>


Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).

1Жозеф де Местр (1753–1821) – французский политический писатель и пьемонтский государственный деятель. Выступал против идей французской революции, сторонник Бурбонов и апологет светской власти Папы Римского. В 1802–1817 гг. представлял в Петербурге сардинского короля. Оказал большое влияние на консервативно-клерикальную мысль XIX в.

154. К. А. Губастову

25 февраля 1887 г., Москва

<…> Странное дело, что значит привычка терпеть, что значит давно уже жить не сообразно со своими вкусами и действительными потребностями! Вот семь лет подряд я все думал и других уверял, что служба меня ничуть не стесняет, а когда сняли цепь – так я даже удивился, как я теперь этому рад. Сейчас же и писать охота пришла… Кстати, Вы советуете мне писать большой роман… Ах, не знаю… Это очень трудно теперь… Не берусь даже объяснить – почему, сам не понял еще. Впрочем, теперь я еще все житейскими попечениями занят, а позднее, летом, лучше все пойму, вероятно. Насчет политики и социологии (то есть насчет «невозможности» вести общество) я с Вами не согласен. Вести, не вести, а нельзя сказать, чтобы было неприятно хоть, например, оказаться почти во всем таким пророком, как я оказался! <…>

Я уверен, что летом разразится жестокая война, трудно, чтобы это всеобщее напряжение продлилось безнаказанно долго. Ну, я при моем здоровье, требующем теперь старческой правильности во всем, где же мне подвергаться заразам, неожиданным переездам и т. д. Придется, вероятно, выждать, пока все кончится. Вы советуете Лизу оставить в Крыму. Что Вы это, мой друг, это бесчеловечно и не нужно. Она опять ко мне очень привыкла, и в ее беспомощном состоянии «Божьего» человека кому ее там поручить. Не думаете ли Вы, что она меня очень обременяет? Если это иногда изредка и случается, то это очень легкое и несерьезное с моими винами наказание за мое прошлое; а вообще ее присутствие и близость вносят в мою жизнь нечто очень хорошее, религиозное, мистическое, нечто для моей совести и сердца очень дорогое и незаменимое. Без нее – надолго – все суше и холоднее. Вы, впрочем, знали ее в самый худший период ее жизни, когда она уже утратила привлекательность молодости, а «Божьим» человеком еще не стала, была под влиянием матери, весьма безнравственной (во всех отношениях, а не только с «любовной» стороны), и со мной не ладила. А теперь я ею очень доволен и часто думаю, что мне именно такая жена и была нужна. Да, многие думают, что она мне «крест»; да, в мелочах, пожалуй, но зато во всем высшем души моей она мне утешение теперь. <…>


Впервые опубликовано в журнале: «Русское обозрение». 1897, январь. С. 400.

155. В. В. Леонтьеву

27 февраля 1887 г., Москва

<…> Видеться нам с ней1 необходимо было прошлым Великим постом, когда я готовился умереть; что делать, это было нужно и для Бога, и по делам. Но надо, но пора нам понимать самих себя. Я понимаю все недуги сердечные и, зная их, желаю как можно реже встречаться и вспоминать. Есть такие оттенки в манере выражаться, а теперь писать, в тоне, во вкусах и пристрастиях, которые внезапно и с жестокой силой пробуждают во мне чувства (хорошие или худые – все равно), но ненужные, вредные и тяжелые. В Оптиной мы встречались этим летом и кой-как, кой-как донесли это тяжкое бремя до конца (я, по крайней мере, едва-едва), надо же отдохнуть подольше. Есть необходимости, которым приходится покоряться. Этим летом мы были оба люди должностные, и время выбирать для жизни в Оптиной было не в нашей воле. Но подновлять этих жестоких впечатлений не надо и волоском!!! Было бы большим грехом с моей стороны как-нибудь мешать ей бывать при мне в Оптиной, и так как, вероятнее всего, что мне и по денежным средствам придется поселиться теперь там, то я обещаю, со своей стороны, всякий раз, пожалуй, уезжать оттуда, когда она будет приезжать, а если болезнь или безденежье не допустят, то буду покоряться воле Божией, как испытанию.

По-моему, злобы нет взаимной, и довольно – забыть, забыть. А эту отвратительную натяжку вроде того, что было в Оптиной, это хождение по канату над бездной гнева и отчаяния… Это можно принять только как наказание Божье! Виноват я, теперь согласен, но я знаю себя и чувствую себя с этой стороны неисправимым. Злобы нет, есть полное желание издали сделать безмолвное добро, если случай… Видит это Бог! Но из того, как я смотрю на всю историю наших прежних отношений, я не могу даже по разуму ни одной черты уступить ей. И вместе с тем (о. Амвросий был давно в этом прав) мои от нее требования так неосуществимо велики, что даже тончайшее несогласие с ее стороны, даже подозрение в несогласии, даже какая-нибудь едва заметная улыбка невпопад и теперь или поднимает во мне целую бурю, или ложится тяжко от сдержанности на сердце, и без того в жизни довольно наболевшее. Что делать! Не могу! И об «докторше»2 не так сидит, как я, и об [нрзб.] не тот оттенок, и об матери Софии3 не тот, и об Таисе не тот (тут она, впрочем, правее меня) и об, и об… и об завещании Федосьи Петровны не тот. (Никакого завещания морально давно нет; оно морально уничтожено припиской матери, и вольно же было вашему отцу4 не отнестись свято к воле матери, оскорбленной его займом на «Искру», а, пользуясь моим отдалением и незнанием законов этих, угрожать мне даже тонко в письме, что приписка эта не имеет юридического (!) значения потому только, что мать умерла, не успевши попросить свидетелей подписать это! Резон! А ведь я потому и удивился, что он все-таки сам поехал в Кудиново жить, не спросясь меня! А не отпустил дочь одну!) Вот так-то она скажет, только скажет, а худого ничего не сделает даже, а только намекнет: «Пускай мебель кудиновская стоит у Бабарыкина5; это не беда, только ведь вся движимость кудиновская мне завещана, завещание у меня!» И этого пустяка с меня довольно, чтобы вспоминать, вспоминать, вспоминать без конца! Зачем же это? Пусть я виноват, пусть я не снисходителен, пусть мои внутренние требования ужасны, даже и тогда, когда я для собственного оправдания или меньшей греховности промолчу, но таков я, и только забвение, а не самые добрые и невинные напоминания, водворят действительный мир и равнодушную любовь в сердце моем!

Покажи ей все это. Я был вынужден все это сказать; она теперь подвижнее, живее, впечатлительнее меня, и поэтому у нее легче переменяется настроение и к худу, и к добру. А мне – избави Бог даже и от самых приятных и добрых чувств, если с ними неразрывно связаны тяжелые и грешные. Что делать: «есть время молчати, и есть время глаголи-ти!» Жизнь моя теперь еще раз глубоко меняется; нужда заставит встречаться, и поэтому я долгом считаю предостеречь ее и указать ей прямо на мои пороки, которые гораздо сильнее, чем иногда кажутся с виду… «Боже, очисти мя грешного!» Много ли осталось жить?!

Ответа, пожалуйста, никакого не пиши на эту тему; беда мне эти рассуждения! Беда! И благодарить тоже за что-нибудь от нее не вздумай. Коротко и ясно: если бы я и 1000-чи ей достал и дал, то за ее труды и преданность я этим никогда не заплачу, они слишком велики. А если бы я… если бы я… не знаю, что сделал бы с ней за ее характер и за ее мнения, то и это «не знаю что» не выразило бы всего моего прежнего негодования. Оно тоже было слишком велико! И нехорошо возобновлять даже нечаянно эти чувства! Грехов, право, и так много! <…>


Публикуется по автографу (ГЛМ).

1…с ней… – М. В. Леонтьевой.

2«Докторша» – неустановленное лицо.

3Мать София — урожд. Болотова, в первом браке Янкова, во втором браке Астафьева. Первая настоятельница Шамординского монастыря.

4…вашему отцу… – Брату К. Н. Леонтьева, В. Н. Леонтьеву.

5Бабарыкин — кудиновский сосед К. Н. Леонтьева.

156. Князю К. Д. Гагарину

14 марта 1887, Москва

<…> Последний фазис общей, европейской политики меня пугает. Я очень желаю войны Франции с Германией, а России с Австрией и ее союзниками. В успехе России не сомневаюсь, а насчет тех 2-х желал бы монархии все-таки победы над республикой, но такой дорогой ценой, чтобы победитель сам был бы чуть жив, дабы нам вперед не мог мешать на Востоке. А невозможного тут ничего нет. Не дай бог долгого мира! <…>


Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).

157. К. А. Губастову

15 марта 1887 г., Москва

<