ь Кларисса. «Почему? — с сардонической усмешкой переспросил Магистр. — Потому что дружба — это жалкий заменитель подлинного чувства. Милостыни я не приму». Без всякого перехода после этих слов за перегородкой вновь завязалась борьба, отличавшаяся на сей раз особым упорством. Вновь потерпев неудачу, Магистр, пыхтя и отдуваясь, произнес: «Когда встречаешь человека, которого искал всю жизнь, и этот человек относится к тебе с холодным равнодушием–такое нелегко пережить. А как бы я любил вас! Я бы подарил вам бриллиантовые туфельки…» При упоминании о бриллиантовых туфельках я прыснул в подушку, ибо, кажется, не было в жизни Степанцова женщины, которой он не клялся бы их подарить. Поскольку дело явно клонилось к тому, что Магистру не удастся в эту ночь добиться исполнения своих нехитрых желаний, я постарался насколько возможно оградить свой слух от звуков, доносившихся из соседнего купе, и вскоре погрузился в сон.
Наутро в вагонном коридоре я встретил Степанцова, возвращавшегося из туалета с полотенцем через плечо. Разумеется, я не мог не поинтересоваться конечным результатом его усилий. «Одной слезой река шумней», — легкомысленно ответил Магистр, не проявляя ни малейших признаков уныния. Трудно было не порадоваться прекрасному расположению его духа. Все же я не мог не осудить Клариссу: «Как эта женщина посмела вас отвергнуть? Ей выпадает такой случай, а она… Не понимаю, чего она ждет от жизни». «Ах, полноте! — махнул рукой Степанцов. — Страсть стариковская — не радость, а досада». Я в очередной раз подивился его отменному знанию драматургии классицизма, хотя развивавшаяся с годами склонность Магистра разговаривать исключительно цитатами и внушала мне порой легкое беспокойство.
Мы расстались с Клариссой на кенигсбергском вокзале. Держалась она несколько виновато, но была по–прежнему чрезвычайно привлекательна. Мы дали друг другу стандартное обещание непременно увидеться в Москве, и Кларисса удалилась по своим делам, которых, по ее словам, у нее в Кенигсберге накопилось великое множество. «А ведь муж — наверняка негодяй», — задумчиво произнес Степанцов, глядя ей вслед. Севастьянов представил нас своему старому другу Петру Угроватову, живущему в Кенигсберге и явившемуся нас встречать. Угроватов сообщил, что номера в гостинице «Берлин» заказаны, афиши будут готовы завтра, а концерт наш состоится через два дня. До того времени мы
могли располагать собой по собственному усмотрению. Обосновавшись в гостинице, мы совершили краткую вылазку в город и вернулись, нагруженные свежим пивом и прекрасной рыбой: двумя огромными копчеными карпами и балтийским лососем совсем уж невероятных размеров. Замечу кстати, что изобилие рыбы в Кенигсберге просто поражает: в самом центре города, в двух шагах от гостиницы, можно купить великолепные экземпляры карпа, леща, судака, как свежие, так и приготовленные самими различными способами, о богатейшем же выборе рыбных консервов в магазинах и говорить не приходится. Севастьянов мастерски засолил лосося, дабы съесть его на следующий день, а карпами мы начали лакомиться немедленно, запивая их пивом. За трапезой обсуждалось неудачное любовное приключение Магистра: эта тема позволяла нам вволю посостязаться в остроумии.
Отдохнув с дороги, мы отправились осматривать город. От старого Кенигсберга в нем уцелело очень немногое — в частности, та гостиница, в которой поселились мы. Во время знаменитого штурма Кенигсберга в 1945 году, принесшего новую славу русскому оружию, в ней находился штаб германского гарнизона. Историческая застройка города была вся сметена ковровыми бомбардировками американцев. С военной точки зрения пользы эти налеты не принесли — ни войска, ни укрепления города, ни военные заводы от них серьезно не пострадали, зато в награду победителям–русским после блестящего штурма достались только груды развалин. Помимо здания гостиницы, в котором размещался штаб, в центре города уцелели еще два дома, которые как раз стоило бы разрушить, а именно здание гестапо и здание, занятое восточно–прусским фашистским начальством: гауляйтером Кохом и местным аппаратом НСДАП. Впрочем, судьба проявила наряду со слепотой также и справедливость, оставив в сохранности памятник Шиллеру. Представьте себе, друг мой, этот памятник в самом эпицентре сражения, где не умолкая ревет русская артиллерия, горят даже деревья на улицах, а штурмовые группы, теряя товарищей, шаг за шагом пробиваются через развалины к сердцу гарнизона. Отец Александра Севастьянова был одним из тех, кто первым ворвался в здание штаба и застал в вестибюле множество немецких офицеров, расположившихся в креслах и усердно поглощавших еще довоенные запасы коньяка и шампанского. Сопротивления никто из них не оказал, все оружие они заранее аккуратно сложили на огромный штабной стол, застеленный картой. Долгожданный приказ коменданта Кенигсберга о капитуляции пришел сюда лишь за несколько минут перед появлением русских и успел спасти немало жизней. Впрочем, большая часть прижатой к морю немецкой группировки сдаваться не пожелала и ринулась по узкой косе к порту Пиллау, надеясь эвакуироваться морем. По запруженной войсками и беженцами косе ударили авиация, артиллерия кораблей Балтийского флота, а вдогонку потоку беглецов били орудия штурмующих. Когда залпы смолкли, на косе в несколько слоев громоздилось дымящееся месиво из человеческих и лошадиных трупов, искореженного железа и песка. Чудом уцелевшие вяло слонялись по побоищу, не слушая стонов бесчисленных раненых, и безропотно позволяли брать себя в плен. Подобное же избиение произошло на побережье у замка Бальга, где некогда крестоносцы впервые ступили на землю Прибалтики. От замка, сотни лет служившего усыпальницей Великим Магистрам Тевтонского Ордена, остались только стены — сердцевину здания сокрушили американские бомбы. В наше время замок сверху почти незаметен — огромные клены сомкнули над ним лиственный свод, и лишь при порывах ветра свет золотыми струями пробегает по затененным развалинам и по надписям на стенах, обозначающим погребения Великих Магистров. В траве, в кучах битого кирпича, в старых заплывших воронках вокруг замка — огромное количество неразорвавшихся снарядов и мин, осколков, пулевых и снарядных гильз, там и сям на глаза попадаются мятые солдатские фляжки, обрывки амуниции, проржавевшие части оружия, человеческие кости. Тишину окрестного безлюдья нарушает только мерный шум студенисто–серых балтийских волн, расстилающих свои кружева на плотном белом песке берега. Тех, кто в 1945‑м пытался бежать отсюда морем через залив, туда, где в тумане виднеются постройки порта Пиллау, также ждала незавидная участь — об этом свидетельствует валяющийся на берегу алюминиевый корпус шлюпки или катера, в борту которого зияет цепь рваных отверстий, проделанных, очевидно, меткой очередью из авиационной пушки.
Всё, что я сейчас описываю, мы могли наблюдать во время поездки к замку Бальга, предпринятой по инициативе Александра Севастьянова с целью обревизовать состояние замка на предмет его возможной покупки и превращения в орденскую резиденцию. О результатах оценки говорить повременю, поскольку это коммерческая тайна Ордена. Мы сидели вокруг костра на берегу, попивали терпкое «Каберне», вглядывались в туманный горизонт, и наши души наполнялись смутной печалью от сочетания сегодняшнего запустения с явными приметами давнего величия, о котором напоминали видневшиеся в листве очертания замковых стен. Склонный к уединению Константин Григорьев порой отходил от костра и брел по берегу, то и дело наклоняясь и близоруко разглядывая неразорвавшиеся снаряды и части человеческих скелетов. Вскоре он принес заржавленную немецкую каску, и мы решили взять ее с собой в качестве сувенира. Возвращаясь на глухой полустанок, расположенный поблизости от замка, мы спугивали десятки ужей, выползавших из тени старых придорожных кленов, каштанов и акаций, чтобы погреться на утоптанной земле в мягких лучах октябрьского солнца. В ожидании поезда мы прогулялись по старой, еще рыцарских времен, мощенной булыжником дороге, красивым изгибом уходящей в лес. Побродили мы и по лесу, а потом прилегли отдохнуть на шелковистой траве поляны, наслаждаясь покоем и теплом бабьего лета. Когда мы вновь оказались среди суматохи и толчеи Кенигсбергского вокзала, то для того, чтобы разобраться в сложном сочетании чувств, вывезенных из поездки, нам потребовалось прихватить с собой в гостиницу изрядное количество бутылок коньяка «Белый аист». Остаток вечера прошел в неторопливом застольном обмене впечатлениями, под которые Ваш покорный слуга тотчас подводил солидную историческую базу, ибо, скажу не хвалясь, военную историю я знаю не менее основательно, чем общую.
Однако далеко не всегда наше времяпрепровождение в Кенигсберге оказывалось столь идиллическим. Примусь вновь рассказывать по порядку. На второй день после приезда, позавтракав в ресторане, мы разошлись осматривать город. Подивившись невероятной мощи старого германского форта — единственного сохранившегося после штурма — и мрачному величию развалин древнего кафедрального собора, разрушенного бомбежкой, я отправился на поиски могилы Канта, желая почтительно вздохнуть над прахом своего любимого писателя. Тут выяснилась странная особенность города Кенигсберга: могил Канта в нем несколько, точнее говоря, они попадаются там на каждом шагу. Создается впечатление, будто великий философ умирал и воскресал неоднократно, дабы таким способом постичь тайны трансцендентного бытия. Жители Кенигсберга чрезвычайно чванятся тем, что Кант похоронен в их городе, несмотря на то, что никому из них и в голову не придет почитать сочинения знаменитого земляка. Местоположение могилы Канта каждый из них определяет по–своему — именно в силу многочисленности упомянутых захоронений. Обойти их все я в тот день так и не сумел, однако утешился тем, что под каждой виденной мною надгробной плитой я ощущал духом частицу существа гения. Войдя в свой номер в гостинице, я обнаружил, что остальные члены Ордена уже вернулись и распивают коньяк «Белый аист», закусывая малосольным лососем. Обменявшись впечатлениями от прогулки, в частности, и о посещениях могил Канта (каждый из моих товарищей побывал на тех могилах, до которых я не добрался), мы перешли к обсуждению основных положений учения кенигсбергского мудреца. В то время я увлекался Шеллингом (правда, увлечение оказалось кратковременным) и потому напирал на несомненные преимущества последовательно проводимого объективного идеализма перед субъективным идеализмом и кантианством. Друзья возражали мне, указывая на прозорливо подмеченные ими в построениях Шеллинга неувязки и слабые места. Однако все мы согласились в том, что отношение Шеллинга к искусству заслуживает всяческих похвал. Разве возможно, например, всерьез оспаривать следующее его утверждение: «Искусству надлежит быть прообразом науки, и наука лишь поспешает за тем, что уже оказалось доступным искусству». Мои собеседники не могли не восхититься точностью процитированных мною слов мудрого немца: «Художник вкладывает в свои произведения помимо того, что явно входило в его замысел, словно повинуясь инстинкту, некую бесконечность, в полноте своего развития недоступную ни для каког