Избранные поэмы и стихотворения — страница 7 из 8

1.

Впившись в грудь гранитную, терновые кусты

Ночью в черном пламени горят и не сгорают,

Счет моим шагам они ведут из темноты

И меня на Гору вдоль тропинки провожают.

Те кусты-костры в страницы пинкосов давно

Воткнуты синайскими паломниками были.

Думал я: легенда, слух, предание темно…

Но в Горe горят они — опасно трогать были!

Пьет жару терновник, словно птица пьет росу.

Жар… жар… жар… Нисходит и зовет все выше, выше.

Каждый куст свой малый кус от солнца на весу

Тянет и колючками блестит в гранитной нише.

Лишь в пещере Илии темно. С крутых высот

Рушатся над ней жары солярные каскады.

Сердце кочевое, и в тебе полно темнот,

Ты — терновник, но в тебе блуждают сны-номады.

2.

Жар… жар… жар… Терновник, раскалясь до красноты,

Паром стал, и буквами тотчас же обернулся,

Врезанными искони в гранитные пласты;

Синий задрожал песок, но так и не очнулся.

Алфавит колючий, где, в какие дни, века

Я тебя узнал? Скажи, дорога далека ли?

Может, вправду, ангел мой забыл мне дать щелчка

Прежде чем на землю навсегда меня сослали?

Может, буквоцветы с раскаленного листа

Жадно припадают где-то там к первоистоку?

Не создать пунсонщику подобного шрифта,

Не сложить наборщику колючих литер в строку.

Знаю, знаю, спутник мой: «да будет свет!», скажи —

Вспыхнет свет; «да будет тьма!» — блеснув последним бликом,

День зарежут в тот же миг порфирные ножи;

Скажешь «буря!», и она ответит львиным рыком.

3.

Здесь могу я тишину сквозь слезы увидать

(Зацветет она вот-вот во влаге той теплицы),

Слушать слух ее, глядеть в глаза ее, вдыхать

Вдохновение ее горящей небылицы.

Запах детства. Корень мой, мой стебель, мой побег.

Тень орла свой черный нож все точит о каменья,

Искры брызгают, точь-в-точь на вкус как первый снег.

Только в детстве были мне такие откровенья.

Были в детстве, на Горе, три тыщи лет назад?

Годы — капли в море, не считай: несметны сроки.

В паутине солнца я оставил там свой взгляд,

Грифель мой оставил там начертанные строки.

Нынче мог бы осушить всю чашу утра я,

Чтобы крылья дать строке, теперь мне света мало.

Нынче на колени встать должна душа моя,

Чтоб новехонькой войти во влажное зерцало.

4.

В реку синюю смотрю с Горы. Там, в глубине,

Рыбы нет, лишь кости человечьи там клубятся.

Синяя нездешнесть, острова, которых нет,

Ищет их Вчера — никак ему не доискаться.

Вижу Род пустыни я с вершины. Коротка

Память у него, тем страх трудней забыть порою.

Дюны, крылья синие, влекут его, пока

Род пустыни наконец не вступит в спор Горою.

Волны океанские идут под ветром так

Штурмовать скалистые уступы стража-кряжа.

Но пока ведут они осаду, пеня шаг,

Не дождутся милости пеняющего стража.

Род пустыни больше не тоскует ни о чем,

Синяя нездешнесть — их любовь, и страх, и слава.

Вижу я с вершины: над песчаным костяком

В форме львиной головы навек застыла лава.

5.

Неужели эта честь лишь мне принадлежит?

Может быть, кого-то этой честью обошли, эй?

Может, деда моего, что на ветру дрожит?

Может, улицу мою, что пляшет над Вилией?

Их устами говорю, устами их травы,

Мертвые мой слух на эхо неба навострили.

Мой терновник, раскали себя до синевы,

Чтоб вживую из тебя они заговорили.

Словно хлеб, я разделю все почести мои

По куску на ненасытном пиршестве скелетном.

Осветилась темнота в пещере Илии

Колесницей огненной в пространстве межпланетном.

Тень орла мне застит свет. В порфировой тени

Корчится терновник. И осколками на скалы

Падают виденья. Но со мной, со мной они

Там, где солнце катится в кипящие кораллы.

1971

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ЦИКЛ

1.

Вот славно, что земля кругла: всегда идешь домой,

А то бы для кого низал на нить при каждой встрече

Улыбку или — солнце, что садится за скалой,

Куда бы ожерелье то девал ты, человече!

Поспел вечерний хлеб: листы, чернила — просто пир!

Перо и карандаш, как нож и вилка, — для застолья.

Ты в четырех своих стенах — законченный Шекспир,

Да только вместо слов в игре — уголья!

Две тыщи лет тому назад сказал неглупый грек,

Теперь сказать ты вправе, греку вторя:

Меняет небо — не себя в дороге человек,

Пока идет за тридевять земель и за три моря.

2.

За нищим долго я следил в Бомбее как-то раз:

Лицо Тагора, или нет — Эйнштейна;

Снег синий, праздный сеялся у нищего из глаз,

И улица синела, тиховейна.

У бога безмятежности он вымолил закат,

На рынке за гроши купил из отрубей лепешки

И кормит возле храма (так лишь мысли есть хотят)

Корову, что вот-вот протянет ножки.

Так что же на закате ты печалишься, поэт?

Из добрых рук ты получил волшебные сребринки —

И будь доволен ими, как бомбейский тот аскет,

Купи лепешек для него, для солнца, для скотинки.

3.

Сестричка милосердия из лейки воду льет

На саженец в саду. Ее кудряшки

Атласной лентой схвачены, а кожа — мёд и йод,

В руке — образчик саженцу — два яблока, близняшки.

Образчик — в каждой капле на ветвях и на стволе,

У каждой капли выхвачен корнями,

Художник (он же критик) просыпается в земле

И видит он, что хорошо, сверяясь с чертежами.

Сестричка милосердия, а нет ли там на дне

Еще любви? Я — черенок, и капли мне довольно.

Образчиком творения твой ужас будет мне,

И сердцу ходиков моих, больному, будет больно.

4.

Я как-то мертвым обещал: «Не будет мне житья,

Пока обрадовать до слез вас песней не смогу я».

По венам белой темноты пустилась кровь моя

К землевладельцам, что молчат, по голосу тоскуя.

В каком-то шоке болевом сигналю я в ответ

На все их эманации.

Распахан рот. Пила визжит, конца и края нет

Той ампутации.

Откройся, тишина пустынь. Дай тайный знак. Пошли

Сигнал оттуда, где забил источник Сотворенья.

И я тотчас же заключу с владельцами земли

Завет смирения и песнопенья.

5.

На полпути скатилась на меня — и надо мной

Воздвиглась пирамида черепов, скрепленных пеплом,

Внутри нее — ни горя, ни забот, внутри — покой…

Накрыла пустота меня как раз над самым пеклом.

Мое накрыла времечко, и заодно — меня.

Земных воспоминаний лес полег под топорами.

И кто-то бездны на краю, ледышками звеня,

Играет лет моих ледащими тенями.

Но пусто не бывает это место: вот и та,

В зеленоватом золоте, иная панорама.

И воскресает пыли хор, и пыль поет с листа:

— Там твоя мама…

6.

Горька, приятель, месть, горька. Совсем не сладко мстить.

Но горше, если месть пребудет словом.

У слов есть Бог. Не ты, а Он учил слова ходить.

Но отпустить их молит Он тебя, в раскладе новом.

Пусти их, дай свободу от

Самих себя. Из рода в род пусть нагнетают лаву.

А то ведь птичка синяя нам больше не споет

С тех пор, как — бух из детских рук в расстрельную канаву.

Скажи о том известке дня, поведай эту весть

Ребенку, что читает откровенья:

Не сладко мстить, но в каждом слове есть

Бог мщенья.

7.

Все детство мне коптил чердак вот этот чугунок,

А нынче в сон мой снова затесался,

И, точно гром, надтреснутый и ржавый голосок

Его раздался:

— Ты видишь? Нет ни чердака, ни вишни — только прах.

Нет голубей, нет их помёта даже.

Один остался чугунок — овеществленный страх,

Сам эчеленца Асмодей, он тут как тут, на страже.

Огонь боксирует с собой и сам себя сожжет.

Искусство — жертва моды, как парижские девицы.

Но вечен страх, последняя основа и оплот,

Всё, кроме страха, — небылицы.

8.

Сосед мой (горб наживший в гетто) — философ:

— Им верь, так «атом» сокрушит Шулхан-арух весь разом,

Им верь, так обезьяна — это ключ к дверям Эйн-соф,