т, но и презирают и нередко нападают на нее, язвят ее и обагряют кровью? О итальянские юноши, я не буду говорить с вами о делах давно прошедших; покуда мы хотим быть тем, что мы есть, — быть итальянцами, — мы остаемся великими; мы по-прежнему говорим на том языке, которому уступают все новые языки и который, быть может, сам не уступает древним; по-прежнему в жилах у нас течет кровь тех, кто сперва одним, а потом другим способом первенствовал в мире, мы по-прежнему пьем тот же воздух, топчем ту же землю, наслаждаемся тем же светом, что и целый сонм бессмертных; по-прежнему горит тот пламень, которым пылали наши предки, и говорят страницы Альфьери и мраморы Кановы; по-прежнему остается неизменным присущий нам нрав, породивший столько возвышенных дел и творений, пылкий и рассудительный, горячий и живой, но вместе и спокойный, благоразумный и степенный, могучий и нежный, возвышенный и скромный, мягкий, и податливый, и восприимчивый сверх меры, но вместе и серьезный и свободный, смертельно ненавидящий всякое притворство, чуткий и жадный до естественности, без которой для нас не было и не будет ни красоты, ни изящества, страстно влюбленный во все прекрасное, высокое и истинное и зорко их различающий, наконец, умеющий мудро сочетать природу и разум; мы все еще ближе, чем другие народы, стоим к той вершине, за которой — если ее перевалить — кончается цивилизация и начинается варварство и через которую, как мы видим, перешли греки и римляне, а теперь если нам кажется, что мы не видим этого ни у одного европейского народа, то лишь потому, что многое можно различить не с близкого, а только с далекого расстояния, и еще потому, что мы почти никогда не умеем, сопоставляя близкое и далекое, избегать впечатления разницы между ними, часто вовсе отсутствующей на деле. Наша отчизна, о итальянские юноши, — подумайте, заслуживает ли она быть презренной и отвергнутой, взгляните, следует ли ее стыдиться, если она не переймет у иноземцев их манер, обычаев, словесности, вкуса и языка; посудите сами, достойна ли она того варварства, которое я исследовал до сих пор в моем сочинении, но сумел и смог показать лишь в общих чертах. Я обращаюсь к вам не как наставник, но как товарищ (да простится мне ради сжигающей меня любви к отчизне то, что я, говоря в ее защиту, осмеливаюсь упомянуть о себе самом), я не ободряю вас, как полководец, но зову за собой, как солдат. Я ваш сверстник и ваш соученик, я вышел из той же школы, что и вы, я вырос среди тех же занятий и тех же упражнений, что и вы, я разделяю ваши желания, надежды и тревоги. Но я обещаю вам, обещаю небу, обещаю миру, что, покуда буду жив, не пожалею для моей отчизны ни сил, ни трудов, не устрашусь ни тоски, ни нужды, ни мук, чтобы она, сколько это в моих силах, сохранила неприкосновенным и цветущим второе царство, которое завоевали для нее наши деды. Но что я могу сделать? И какой человек сможет когда-нибудь в одиночку сделать столько, сколько нужно сейчас для нашей отчизны? Если вы все не протянете руку ей, ослабевшей и умирающей, то вы, итальянские юноши, переживете Италию и, быть может, я, злосчастный, тоже ее переживу. Так помогите же вашей матери в память о наших предках и в заботе о потомках, от которых не будет вам ни любви, ни хвалы, если вы по небрежению, можно сказать, убьете вашу родину; помогите ей, споспешествуйте счастливой природе той земли, под небом которой вы взросли; презрите нынешнюю славу, которая обыкновенно достается недостойным, и ищите вечной славы, которая недостойным не достанется никогда, которая досталась итальянским, и греческим, и латинским художникам и писателям, но никогда не достанется поэтам романтическим, сентиментальным, экзотическим и никому другому из нынешнего племени; оцените нависающее над нами варварство и сжальтесь над этой прекрасной землей, над памятниками и прахом наших отцов; наконец, не допустите, чтобы наша несчастная отчизна в столь тяжкую годину осталась без помощи, которую ей не может подать никто, кроме вас.
Настоящее «Рассуждение», первоначально носившее название «Относительно „Замечаний“ кавалера Лодовико ди Бреме о современной поэзии», было начато, как только названные «Замечания» появились в свет в одиннадцатом и последующих номерах «Итальянского зрителя». Затем, когда автор не сумел во мгновение ока до конца исполнить свое намерение, трактуя этот предмет, когда между тем другой, более счастливый, ответил кавалеру, а тот, еще более счастливый, незамедлительно и про странно возразил на его ответ, автор не счел для себя возможным вмешиваться тогда в их спор; кроме того, ему показалось, что Италия не настолько взволнована «Замечаниями» кавалера, чтобы обратить большое внимание на книгу, просто их опровергающую; к тому же материя «Рассуждения» выросла у автора под руками; тем не менее он выполнил все так, что «Рассуждение», хоть и под измененным названием, сохранило свою первоначальную форму ответа на «Замечания» кавалера.
Приложение. Из «Дневника размышлений»
[186–188]. Мне кажется убедительной та причина, которую приводит Монтескье («Опыт о вкусе». «Об удовольствии, доставляемом симметрией»), объясняя, почему душа «в большинстве вещей любит видеть род симметрии», что, по его мнению, «заключает в себе некое противоречие». «Одна из главных причин удовольствия, которое испытывает наша душа при виде предметов, — это легкость, с какой она может их воспринять; а симметрия нравится душе на том основании, что избавляет ее от труда, помогает ей, сберегает ей, так сказать, половину дела. Отсюда следует общее правило: везде, где симметрия полезна душе и может помочь ей в ее обязанностях, она ей приятна; но повсюду, где она бесполезна, она кажется пресной, потому что убивает разнообразие. Таким образом, вещи, которые мы видим в последовательности, должны обладать разнообразием, потому что наша душа может увидеть их без всякого затруднения; наоборот, те вещи, которые мы воспринимаем одним взглядом, — фасад здания, партер, храм, — в них вкладывают симметрию, которая приятна душе из-за той легкости, с которой симметрия позволяет ей сразу же охватить весь предмет». Я спрашиваю, почему мы, хотя воспринимаем сельскую местность, естественный или написанный на полотне ландшафт и т. д. одним взглядом, так же как и партер, и хотя предметы, видимые нами и там и тут, те же самые, все же в ландшафте желаем разнообразия, а в партере — симметрии? Почему в английских парках нам точно так же нравится разнообразие, а не симметрия? Истинная причина заключается в следующем. Названные удовольствия, как и большая часть удовольствий, доставляемых зрением, как и все удовольствия, доставляемые симметрией, принадлежат к области прекрасного. Прекрасное зависит от сообразности. Симметрия не тождественна сообразию, она составляет лишь его часть или же его разновидность, которая, в свою очередь, зависит от мнений, вкусов и т. д., определяющих идею соразмерности, сообразия и т. д. Относительная сообразность зависит от тех же мнений, вкусов и т. д. Так что везде, где наш вкус независимо ни от каких врожденных и всеобщих причин считает сообразной симметрию, там он ее и требует, а где не считает ее сообразной, там не требует, если же он считает подобающим разнообразие, то и требует разнообразия. Это настолько верно, что хотя обычно и говорится, будто разнообразие есть первейшее из достоинств сельского вида, все же, поскольку и такой вкус относителен, найдутся любители некоторой симметрии в сельских ландшафтах — например, тосканцы, которые привыкли видеть за городом множество садов. Так же и мы по привычке любим правильность виноградников, высаженных в ряд деревьев и других растений, борозд и т. д., между тем как правильность горной цепи огорчила бы нас. При чем тут полезное и бесполезное? Почему в предметах одинаковых по при роде оно иногда проявляет свою силу, а иногда нет? Или в одних людях проявляет ее, в других нет? Больше того, одни и те же деревья нравятся нам и правильно размещенными в насаженной роще, и беспорядочно растущими в лесу, в боскете и т. д. Симметрия и разнообразие — действие искусства и действие природы — суть два разных рода красоты. Оба нравятся нам, только бы были к месту. Потому неправильность в произведении искусства обыкновенно нас choque[112] (за исключением тех, которые суть чистые подражания природе — например, английские сады), потому что от них мы ждем обратного; а правильность не нравится нам в тех вещах, которые мы хотели бы видеть естественными, поскольку нам не кажется, что правильность подобает природе, — если только мы не привыкли к этому, как тосканцы. (20 июля 1820.)
[189–190]. Нарочитость обыкновенно порождает однообразие. Потому она и ведет так быстро к пресыщению. Заметьте, что, читая любые сочинения ложного, неестественного вкуса, как и многие иностранные стихи или всю восточную поэзию, вы испытаете такое же чувство однообразия, как при рассматривании готических статуй, о которых говорит Монтескье, там же, «О контрастах», стр. 383. И это — даже в тех случаях, когда поэт или писатель изо всех сил старался быть разнообразным. Причины: 1) Искусство по своему богатству никогда не сравнится с природой; более того, мы видим, как исчезает разнообразие, едва вмешивается искусство, в людских характерах, обычаях и мнениях и во всей огромной системе человеческой природы, прежде полной разнообразия как в мыслях и фантазиях, так и в материальной ее стороне, а теперь сделавшейся через искусство столь однообразной. Отсюда и нарочитость. 2) Непрестанная нарочитость сама по себе есть уже однообразие — постольку, поскольку она становится постоянным свойством произведения искусства. Не говорите, однако, что в таком случае и постоянная естественность окажется непременно однообразной: I) естественность не выпирает, не утомляет, не бросается в глаза, как нарочитость (качество, чуждое самой вещи), за исключением тех случаев, когда она сама будет намеренной и нарочитой, но тогда она перестает быть естественностью и становится нарочитостью, что очень часто бывает в названных стихах: 2) естественность едва ли может быть названа свойством или манерой, потому что она не есть свойство или манера, чуждые самим предметам, но есть естественная манера обращаться с ними — такими, какие есть; иначе говоря, эта манера заключает в себе тысячу разных манер, отчего и предметы в поэзии, в прозаическом сочинении, в любом правдивом подражании остаются такими же разнообразными, как в природе. Приложите эти наблюдения также к искусствам, например, к фламандским пейзажам в сравнении с пейзажами венецианца Каналетто